Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Жена его была женщина иного рода. Она обладала всеми яркими качествами, каких не хватало ее мужу. Он был немного робок, немного апатичен; она решительна и обладала инициативой за двоих. Это она действительно представляла мужское начало в доме. «Провидение, — говорит Пселл, — даровало в ней моему отцу не только помощницу и сотрудницу, но главу, руководителя, принимавшего решения во всех важных делах». Но так как при этом Феодота была женщина тонкая, она никогда не давала чувствовать своему слабому мужу силу своего влияния на него. Перед этим человеком, который не мог никому внушить ни малейшего страха, она выказывала глубокое почтение; она говорила с ним, как низшая с высшим, совещаясь с ним обо всем и как будто во всем ему покоряясь, «не столько, — пишет Пселл с некоторой едва заметной непочтительностью, — снисходя к его характеру, сколько из уважения к старым семейным традициям».

Во всяком случае, она сделала его вполне счастливым. Веселого нрава, всегда улыбающаяся, приветливая и кроткая, это была удивительная семьянинка, мудро управлявшая домом, доставляя ему благоденствие, руководя прислугой, заботясь об обыденных нуждах и занимаясь мелкими работами, наполнявшими существование в гинекее. Но она обладала и более высокими качествами. Обстоятельная, спокойная, рассудительная, выказывавшая даже критический ум, она умела говорить в меру и молчать, когда это было нужно. А главное, она умела вести себя и обладала сильной волей, «гораздо более твердой, чем ее муж, — так говорит Пселл, — она действительно обладала мужской душой». И вместе с тем она оставалась женственной. Она была сдержанна, скромна, целомудренно нежна и мудра, прелестна и добра со всеми окружавшими ее. Старым своим родителям она выказывала тысячи самых милых забот, ухаживая за ними, когда они были больны, утешая их, наблюдая за ними. Для детей своих, как сейчас увидим, она была несравненной матерью. Хотя она была хороша собой, она совсем не любила светской жизни. Роскошный стол, богатство меблировки, великолепие туалетов и ярких цветных нарядов — ко всему этому она выказывала полнейшее равнодушие. Живя только для своих, она почти ничем другим не интересовалась, равнодушно относилась к шумной жизни столицы и двора, не любя местных сплетен, не зная ничего даже о мятежах и восстаниях, нарушавших спокойствие столицы. «Ни одна из современных ей женщин, — говорит {194} ее сын, — не могла сравниться с нею». Женщина, любящая порядок, рассудительная, несколько методичная и непреклонная, она всем, кто только ее видел, равно и своим домашним, внушала полное уважение. Она держала себя с большим достоинством, и в семье ее любили называть «живым законом».

Она не была бы цельной личностью, если бы не была милосердна и благочестива. Она любила кормить за своим столом бедных, но не для того, чтобы похваляться своей щедростью или унизить тех, кому она подавала. Она знала, как надо раздавать милостыню. Она сама принимала своих жалких гостей, мыла им ноги, сама желала служить им за столом, как будто они были важные господа; она сама приносила им кушанья и поила их. Читая постоянно Священное Писание, предаваясь по утрам и вечерам горячим молитвам, она возносилась душой к Богу в минуты благочестивого экстаза. Ее всегда влекло к монастырской жизни, к отшельникам, покрытым лохмотьями, к суровому образу жизни пустынников; она хотела бы «жить в полной непорочности для Бога всяческой непорочности». Но тут муж ее был непреклонен. «Расстаться с женой, заявлял он, для меня хуже, чем оторваться от самого Бога». Вынужденная остаться в миру, Феодота утешалась тем, что посещала монахов и монахинь, спала, как они, на жестком ложе и предавалась всякого рода умерщвлению плоти. И возможно, что такое, несколько восторженное благочестие, в конце концов стало бы сопровождаться нежелательными излишествами, не найди Феодота, при своем уме и рассудительности, всепоглощающего дела в любви к своим детям и в их воспитании.

II

Феодота родила прежде всего дочь. Вторым ребенком была опять девочка. Последняя, надо сознаться, была встречена домашними довольно равнодушно: все ждали и хотели мальчика. Наконец, он явился в 1018 году: это был Пселл, страстно желанный, выпрошенный у Бога такими горячими молитвами. Новорожденный, получивший при крещении имя Константин, вступил в жизнь при кликах радости и звуках торжественных песнопений. На этом юном существе сосредоточились все надежды его родных, и в особенности матери, которая пожелала кормить его сама и рассчитывала на блестящую будущность обожаемого сына.

Феодота вложила в дело воспитания своих детей все свое старание. «Она отнюдь, — говорит Пселл, — не воспользовалась материнством, чтобы отказаться, подобно большинству других женщин, от деятельной жизни и предаться праздности. Скорей укреп- {195} ленная материнством, чем ослабленная, она еще прочней устроила свою жизнь и еще более укрепила свою мысль». Она поровну делила свои заботы между дочерьми и сыном, то нежная с ними, то строгая; и дети ее, видевшие в ней образец всех добродетелей, выказывали ей безграничное почтение и восхищение. Однако в глубине души Феодота питала некоторое тайное предпочтение к сыну, на котором сосредоточила столько блестящих и самых лестных надежд. Но она всячески остерегалась выказывать ему особую нежность: эта женщина, несколько суровая, сочла бы за слабость слишком проявлять свою привязанность. Она обожала сына, но и виду не показывала, боясь, что, если она будет с ним слишком уступчива и слишком нежна, он станет менее покорен и менее послушен. И только вечером, когда думала, что ребенок спит, она тихонько брала его на руки, покрывала поцелуями и шептала ему: «Мое дитя желанное, как я люблю тебя, а между тем не могу целовать тебя чаще». Надо ли прибавлять, что в такие вечера маленький Пселл спал одним только глазом? Ведь он сам сохранил для нас эту милую картинку из своей детской жизни.

С тою же твердой разумностью руководила Феодота и воспитанием своего обожаемого сына. Она никому не хотела предоставить заботу образовать его ум и сердце и прилагала все старание, чтобы с первых лет жизни он рос ребенком честным, благочестивым и благоразумным. Поэтому она не допускала, чтобы вечером для усыпления ему рассказывали бабьи сказки, чтобы начиняли голову глупыми историями о чудовищах и демонах. Наоборот, она ему рассказывала что-нибудь поучительное и благочестивое, историю Исаака, ведомого отцом на заклание и во всем послушного отцовской воле; историю Иакова, получившего благословение отца за послушание своей матери, а также историю младенца Христа, покорного всем велениям своих родителей; и из всех этих рассказов она извлекала мораль, подходившую к возрасту ребенка. Но еще больше занималась она воспитанием его ума.

Юный Пселл был мальчиком благоразумным, прилежным, необыкновенно умным. Совсем маленьким еще, он понимал и запоминал все, что говорилось вокруг него, и уже тогда обожал работу и ученье, предпочитая ученье каким бы то ни было играм и забавам, свойственным его возрасту. Мать, сама всегда любившая умственные занятия, не преминула воспользоваться этими счастливыми наклонностями. С пятилетнего возраста она отдала мальчика в школу, и он тотчас имел там блестящие успехи. Но когда он окончил младшие классы — ему тогда было восемь лет, — возник более важный вопрос: следовало ли ему давать возможность продолжать ученье? Родные и друзья, собравшись, так сказать, на се- {196} мейном совете, были того мнения, что его следует обучить какому-нибудь ремеслу и доставить ему таким образом — ибо наукой не прокормишься — более легкое и верное средство зарабатывать себе хлеб. Феодота, безусловно, воспротивилась этим мудрым советам, отзывавшимся слишком низменным благоразумием, и приведенные ею доводы, какими она сумела убедить своих близких, чрезвычайно характерны для истории того времени.

Ни один народ не верил так, как византийцы, в значение снов, предвещающих будущее. Даже такой умник, как Пселл, не веривший в астрологию и совершенно не допускавший, «что судьбой нашей руководит течение светил», Пселл, беспощадно издевавшийся над людьми, воображающими, что они могут предсказывать будущее, и считавший пустым вздором все формулы и приемы магии, Пселл верил снам и их силе откровения. Тем более его современники не сомневались в пророческом значении снов. Поэтому они и видели, что сбывается столько снов. Когда матери Василия Македонянина приснилось, что из груди ее выросло золотое дерево, осенившее своей листвой целый мир, когда настоятель монастыря Святого Диомида видел во сне, будто человек, спавший у дверей его церкви, — будущий император, разве история не оправдала их снов, возведя на престол основателя Македонской династии? И когда другие выскочки достигали высшей власти, разве раньше вещие сны не открывали им их будущей судьбы? Существовала специальная литература, от которой сохранилось до наших дней несколько любопытных образцов, истолковывавшая сны и оракулы. Поэтому легко понять, что мать Пселла, как добрая византийка, сумела и в этом также найти верные ручательства блестящей будущности, уготованной ее сыну.

Она рассказала на семейном совете свои сновидения. Видела она, будто обсуждали при ней, что сделать с мальчиком, и, поколебленная советом близких, она уже готова была уступить им, как вдруг предстал перед ней святой муж, похожий на Иоанна Златоуста, прославленного своим красноречием; и сказал ей святой муж такие слова: «Женщина, не смущайся и смело посвяти сына твоего науке. Я буду следить за ним как наставник и преисполню его знанием как учитель». Другой раз видела она, что входит в церковь Святых апостолов, сопутствуемая с большим почетом, как важная особа, толпой людей, совершенно ей неизвестных. Когда она подошла к иконостасу, то увидела, что идет к ней навстречу прекрасная дама и приказывает ей подождать ее минуту. Феодота послушалась, и дама, вернувшись, сказала двум сопровождавшим ее людям: «Преисполните знанием сына этой женщины, ибо вы видите, как она любит меня». Посмотрев тогда на двух людей, которым {197} говорила дама, Феодота сразу узнала апостолов Петра и Павла, а в самой говорившей с ней — Богородицу, Всемогущую и Пресвятую Деву, столь чтимую всеми византийцами. Таковы были сны матери Пселла. Перед подобными доводами все родные, суеверные, как все люди того времени, склонились и перестали настаивать на своем. Было решено, что мальчик должен продолжать учение.

Оно ему далось удивительным образом: по крайней мере он сам нам так говорит. Он научился орфографии, знал наизусть всю Илиаду и скоро был способен объяснять ее стихосложение и тропы, чувствовать красоту метафор и гармонию поэзии. Его посвятили также в риторику и в музыку. Ему тогда было десять или одиннадцать лет. Зорко следила мать за успехами этого преждевременно развитого ребенка; когда он приходил из школы, она сама служила ему репетитором. «О мать моя, — пишет Пселл, — ты была не только моей мудрой советницей, ты была также моей сотрудницей и моей вдохновительницей. Ты расспрашивала меня про то, что я делал в школе, чему учили меня мои учителя, что узнал я от своих товарищей. Затем ты заставляла меня повторять уроки, и, казалось, ничего не могло тебе быть интереснее, приятнее слушать, как урок орфографии или поэзии, правила согласования слов или их построения. Вижу тебя, как сейчас, со слезами умиления на глазах, когда ты бодрствовала со мной до поздней ночи, падая от сна, и хоть ложилась, а все слушала меня и внушала мне больше бодрости и твердости, чем Минерва Диомеду» 21 .

Прелестная сценка; порой она становится прямо трогательной. Мать Пселла, как известно, получила довольно скудное образование, и часто ребенок наталкивался на трудности и не мог чего-нибудь понять, а Феодота напрасно напрягалась, заставляя его повторять трудное место, и все-таки не могла вывести его из затруднения. «Тогда, — продолжает Пселл, — подняв руки к небу, бия себя все сильнее в грудь, ты молила горячо Бога вдохновением свыше разрешить трудность, смущавшую меня». И писатель с основанием мог сказать об этой удивительной женщине, что она была не только его мать по плоти, но также воистину его духовная мать, придавшая его уму блеск и красоту литературности. «Я тебе обязан вдвойне, — пишет он дальше, — ты не только дала мне жизнь, но ты просветила меня светом науки; ты не хотела в этом деле положиться на учителей, ты хотела сама бросить в мою душу ее семена». И это вовсе не преувеличения, допущенные в надгробном слове. Анна Комнина, ученая дочь императора Алексея, говорит в одном месте своей истории о матери Пселла и также выставляет ее нежно преданной обожаемому ею сыну, проводящей долгие часы в церкви, пав ниц перед иконой, плача и молясь за него. {198}

Тесная связь сплачивала также между собой и всех остальных членов семьи. Между Пселлом и его старшей сестрой — младшая, кажется, умерла — существовала горячая и глубокая дружба. Это была прелестная девушка. Со своими чудесными золотистыми волосами и светлым цветом лица она была такая же хорошенькая, как ее мать, на которую она походила, в то время как брат физически был, скорее, в отца. Как и мать, она обожала юного Пселла; вполне согласная с ним по своему образу мыслей, она тоже тщательно старалась привить ему мудрость; он же, он был во всем послушен и крайне ее почитал. И под надзором этой взрослой бдительной сестры и преданной матери тихо рос поразительный ребенок.

Об этой, столь любимой им сестре Пселл рассказывает нам один милый анекдот, хорошо показывающий, каковы были обычаи и общий дух в этом почтенном и благочестивом доме. Совсем близко от того места, где жили родители Пселла, жила также одна очень красивая женщина, и ее разрисованное лицо вполне ясно говорило о ее сомнительном поведении; действительно, у нее было множество любовников. Сестра Пселла читала ей наставления и старалась вернуть ее на путь истины. Но та упорствовала и на все даваемые ей добрые советы отвечала следующим прямодушным возражением: «Конечно, это все так; но если я перестану быть куртизанкой, чем же я буду жить?» Милосердная сестра Пселла обещала ей, что не допустит ее никогда до нужды, и они сговорились, что одна не будет впредь даже глядеть на мужчин, а другая станет делить с раскаявшейся свой кров, одежду и пищу. И сестра Пселла крайне радовалась, что исторгла у нечистого христианскую душу. В доме же ее даже немного порицали за такое странное спасение, затеянное ею; но на все делаемые ей замечания она только улыбалась и предоставляла всем говорить что угодно. И действительно, в продолжение некоторого времени юная соседка вела себя вполне хорошо: скромно опускала глаза, имела самый невинный вид, ходила в церковь, прикрывала лицо вуалью и, если какой-нибудь мужчина смотрел на нее, страшно краснела. Никаких нарядов она больше не носила, никаких украшений, ни красивых яркоцветных башмаков: обращение ее на путь истины, казалось, было полное.

К несчастью, это продолжалось недолго. Тем временем сестра Пселла вышла замуж; не зная о новом падении покаявшейся, которую она одно время потеряла из виду, она продолжала интересоваться ею. Одно довольно трагическое происшествие открыло ей, как неудачно она покровительствовала. Молодая женщина готовилась стать матерью, и роды были трудные. Вместе с другими родст- {199} венниками помогала ей и ее хорошенькая подруга, и больная, казалось, только и глядела, что на нее, только для нее находила ласковые слова. Наконец, одна из присутствовавших, немного этим раздосадованная и ревнуя, воскликнула: «Неудивительно, что роды идут неудачно; беременная женщина не имеет права ухаживать за роженицей, таково правило гинекея». Удивленная сестра Пселла спросила, к кому относится этот намек; ей объяснили — в слишком грубых выражениях, чтобы их можно было привести, — как неосмотрительно расточала она свою дружбу. Обманутая в своих мечтаниях и глубоко удрученная, она стала гнать прочь с глаз своих недостойную подругу; и тотчас благополучным образом разрешилась от бремени.

Несмотря на такие маленькие невзгоды, эти люди, в сущности, были счастливы. Дети выросли; дочь была пристроена; сын, которому в это время исполнилось шестнадцать лет, получил должность; и хотя ему до известной степени было жалко оставлять ученье, он радовался при мысли, что увидит свет и людей. «Тут, — пишет этот столичный житель, — я в первый раз вышел из города и увидал городскую стену; в первый раз увидал я деревню». Большое несчастье должно было внезапно положить конец этому благополучию.

III

Это было в 1034 году. Вдруг сестра Пселла совершенно неожиданно заболела и через несколько дней умерла, как подкошенный цветок, и так хороша была даже и в самой смерти, что на пути похоронного шествия все останавливались, чтобы еще полюбоваться в последний раз на красоту умершей, покоившейся в ореоле своих золотистых прекрасных волос. Пселла тогда не было в Константинополе. Родители, знавшие глубокую привязанность его к сестре, боясь, чтобы внезапное известие о постигшем их несчастии не привело еще к новой катастрофе, решили вызвать к себе сына под каким-нибудь предлогом, потихоньку подготовить его к горю и постараться утешить. Поэтому ему написали, чтобы он возвратился в Византию для продолжения прерванного ученья; как всегда, ему сообщали в этом письме добрые вести о сестре. Случайность уничтожила все эти внушенные любовью предосторожности. Но тут надо предоставить слово самому Пселлу, столько в этом месте, бесспорно одном из самых прекрасных в надгробном слове, видно настоящего потрясения души, истинной скорби, так приятно видеть тут в писателе человека, столько, наконец, находишь тут интересных сведений о византийских нравах, несмотря на христианство, всецело хранивших еще заветы классического и языческого мира. {200}

«Я только что вошел, — говорит Пселл, — в городские ворота, я был в городе и очутился подле кладбища, где покоился прах моей сестры. Это был как раз седьмой день после ее похорон, и многие наши родственники собрались тут, чтобы оплакать умершую и принести моей матери свои соболезнования. Я увидал одного из них, добродушного и бесхитростного человека, ничего не знавшего о святом обмане, к которому прибегли мои родители, выписав меня. Я спросил его об отце и матери, о кое-каких других родных. Он без всяких обиняков и подходов прямо отвечал мне: «Твой отец плачет и молится на могиле своей дочери; мать твоя подле него, безутешная в своем горе, как это тебе хорошо известно». Он сказал это, и я не знаю, что тогда почувствовал. Как громом пораженный, не в силах ни двинуться, ни произнести ни слова, свалился я с лошади. Суматоха, поднявшаяся около меня, привлекла внимание моих родителей; они разразились новыми рыданиями, стоны возобновились еще громче и жалобней прежнего, и теперь уже на мой счет, подобно тлевшим угольям, вспыхнувшим с новою силой от порыва налетевшего ветра. Они взглянули на меня, растерянные, и в первый раз мать моя осмелилась откинуть с лица своего покрывало, не думая о том, что ее видят посторонние мужчины. Надо мной наклонились, все старались до меня коснуться, думая соболезнующими стонами возвратить меня к жизни. Меня подняли, полумертвого, понесли и положили подле могилы моей сестры».

Из этого описания видно, как в христианской Византии XI века живы были старые обычаи эллинского древнего мира. Родственники, собирающиеся на седьмой день после похорон, чтобы плакать на могиле дорогой умершей, — это та самая сцена, что так часто изображалась на прекрасных древних погребальных вазах, и нередко можно встретить на белых урнах афинских некрополей тот самый эпизод, что описал нам Пселл: юноша, возвращающийся из чужих стран, внезапно узнает о постигшем его семью, во время его отсутствия, несчастии, при виде близких, столпившихся вокруг могилы. Не к воротам Константинополя, под сень церквей, построенных поблизости от городской стены, переносит нас рассказ византийского писателя, а, скорее, на прелестное и печальное кладбище афинское, к высоким, покрытым скульптурой плитам, украшаемым приходящими сюда родственниками и друзьями покойных лентами и гирляндами цветов. И вот еще не менее античная вещь: это надгробный плач, какой Пселл, придя в себя, импровизирует перед собравшимися родственниками на могиле своей умершей сестры.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

И во всех этих латинских учреждениях
Принадлежавших ее императорскому званию
истории Диль Ш. Византийские портреты 13 наконец
Переданному ему собственным братом императора
Феодора

сайт копирайтеров Евгений