Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Но, как мне кажется, эти исторические источники могли бы выглядеть несколько иначе, будучи подвергнуты следующему мысленному эксперименту. Существует известное основание для того, чтобы сопоставить франкское общество VI-VII вв. со скандинавским обществом, как оно рисуется в сагах и записях древнего права, ибо при различии во времени их фиксации налицо, несомненно, типологическое сходство. Оба эти общества были родственны, являя два варианта развития германских народов. Если подобное сопоставление допустимо, то оно дало бы историку возможность несколько глубже понять, какого типа индивиды скрывались за расплывчатым "quis" "Салического закона" и других "leges". Анализ исландских саг показывает, что описываемые в них распри между отдельными лицами и семьями, сопровождавшиеся кровопролитием и актами мести, которые нередко длились на протяжении поколений, вовсе не были признаком якобы царивших в обществе анархии и разнузданности или господства "кулачного права". Напротив, принципом, на котором основывалось это общество, было признание господства права: "На праве страна строится, неправьем разоряется".

Вражда между индивидами и группами, которые их поддерживали, вызывалась не столько борьбой за собственность или власть, сколько стремлением свободного человека защитить свою честь и личное достоинство, к малейшим посягательствам на которые северные германцы проявляли чрезвычайную чувствительность. Индивид, чье доброе имя было поставлено под сомнение в глазах окружающих в силу причиненного ему ущерба (пусть совершенно незначительного) или оскорбления, стремился во что бы то ни стало восстановить нарушенное равновесие. Скандинав эпохи саг как бы смотрел на себя глазами представителей своей социальной среды. В одной из песней "Старшей Эдды" читаем: "Гибнут стада, // родня умирает, // и смертен ты сам; // но знаю одно, // что вечно бессмертно: // суд над умершим". Этот "суд над умершим" был не чем иным, как оценкой индивида, его поступков и поведения, оценкой, даваемой его социальной средой при его жизни и после смерти. Более всего свободный человек страшился причинить ущерб своей общественной репутации, собственному моральному и социальному статусу, именно в этом отношении его реакции на оскорбление были особенно острыми и болезненными. Отсюда - месть или судебная тяжба.

Нельзя ли предположить, что за убийствами, членовредительством и другими преступлениями, о которых говорится в континентальных leges barbarorum, нередко скрывались подобные же эмоциональные состояния? Если это предположение правомерно, то франкский "quis" перестал бы быть только лишь юридической и социологической абстракцией, представителем того или иного разряда населения, и выступил бы перед нами как человек со своей психологией и системой нравственных ценностей.

Я рискну высказать еще одно предположение. Как уже упомянуто, франкские историки меровингского периода, рисуя события, происходившие при Хлодвиге и его преемниках, почти неизменно акцентируют распри, раздиравшие королевский род. Из их повествований явствует, что причиной цепи кровавых злодеяний были неуемная жажда богатства и власти. Франкская знать предстает на страницах их сочинений в виде буйных, неукротимых насильников и убийц, лишенных каких бы то ни было моральных ограничений. Я не ставлю под сомнение достоверность сообщаемых фактов, но хотел бы высказать следующую гипотезу: не являлась ли эта поистине удручающая картина плодом столкновения двух разных религиозно-культурных традиций? Григорий Турский, выходец из галло-романской аристократии, христианский епископ, описывает историю германского племени франков, носителей совершенно иной культуры. В какой мере этот прелат и образованный человек был способен и склонен проникнуть в строй мыслей и представлений народа, который он пытался наставлять на путь истины Христа? Ведь и из других источников той эпохи мы знаем, что церковные миссионеры как правило не понимали смысла язычества и скрывавшихся за ним духовных ориентаций тех, к кому они обращались со своей проповедью. Первоначальная и в высшей степени поверхностная христианизация Хлодвига, его окружения и преемников едва ли могла покончить с издревле культивировавшейся у германцев системой ценностей и жизненных установок. Не могла она сразу разрушить и тот мощный мифопоэтический пласт сознания, который и в гораздо более позднее время порождал германский героический эпос.

Но знакомство с эпосом германцев свидетельствует: распри, вражда, кровавые деяния находили свое объяснение в контексте известных нам песней и преданий. То, что на поверхности выглядит как безудержная варварская алчность, при более углубленном анализе оказывается стремлением утвердить "удачу", "везение", "счастье", в свою очередь обусловленные судьбой индивида. Восприятие германцами богатства, прежде всего золота и других сокровищ, имело важные особенности: в этих ценностях материализовались качества, органически присущие вождю и воину, и драгоценные предметы, которыми они обладали и которых домогались, не были чем-то внешним по отношению к их человеческой сущности10. Будучи изъяты из контекста верований и императивов поведения, поступки германских и, в частности, франкских вождей утрачивают свой подлинный смысл и выступают в изображении христианских авторов как череда злодеяний, диктуемых одними лишь низменными побуждениями. Если бы в то время нашелся свидетель, способный проникнуть во внутренний мир варваров и описать его в своем сочинении, то, как я полагаю, перед нами предстала бы существенно иная картина.

Франкские источники, как правило, скрывают от нас внутреннюю природу индивида, и для того чтобы к нему пробиться, надобны, как мы видим, обходные пути. И в данном случае работа с источником органически связана с изучением культуры. Источниковедение из вспомогательной исторической дисциплины перерастает в нечто совершенно иное - в изучение культуры, в недрах которой возник исторический источник. Вместе с тем источниковедческий анализ перестает быть некоей предварительной стадией исторического исследования, ибо единоборство с источником не может не пронизывать это исследование от начала до конца.

Знакомство с трудами постмодернистов, работающих на поприще историографии, приводит к заключению, что они концентрируют внимание на трудности, если не на невозможности пробиться сквозь текст источника к породившей его исторической действительности. Соглашаясь с тем, что подобная процедура и в самом деле подчас головоломна, я все же склонен утверждать: памятники прошлого способны дать нам информацию о нем, сколь ни сложно то преломление, в каком оно предстает в источниках. Сталкиваясь с герметичностью того или иного сообщения, историк вынужден расширять поле своих наблюдений и исследовать не изолированные тексты, а их комплексы, ибо только в более широком контексте разрозненные свидетельства могут обрести свой смысл. Иными словами, в историческом источнике мы имеем дело с определенной интерпретацией. Его версия служит для современного историка материалом для новой, вторичной интерпретации.

Все эти процедуры, как может показаться, все дальше уводят нас от события в его "первозданном" виде. Но историческая наука, основывающаяся на нарративе, на рассказе о событиях, всегда неизбежно сопряжена с указанными трудностями. Историки, сосредоточивающие свое внимание на событиях, поступках людей, на хаосе повседневной жизни с ее бесчисленными течениями, неизбежно остаются в зависимости от своих информаторов, точно так же, как сами эти информаторы - лица, некогда писавшие об этих событиях, в свою очередь зависели от широты или узости собственного кругозора, от системы взглядов и ценностей, которой они были привержены, от случайной констелляции доступных им сведений.

Не потому ли Марк Блок и Люсьен Февр, порывая с традициями позитивистской историографии, столь решительно отвергли "историю-рассказ"? Противопоставляя повествованию о событиях исследование глубинных пластов исторической действительности, они стремились докопаться до таких явлений, сообщения о которых не подвластны или в меньшей мере подвержены воздействию индивидуального сознания или намерений автора исторического текста. Помимо того, о чем прошлое устами хронистов намеревалось сообщить, в текстах источников можно обнаружить немало такого, о чем оно, это прошлое, вовсе и не собиралось рассказать; это ненамеренные, непроизвольные высказывания источников, это то, о чем авторы исторических текстов проговаривались помимо собственной воли. Этот "иррациональный остаток", не подвергшийся цензуре сознания создателей текстов, - наиболее драгоценное и подлинное историческое свидетельство. На самом деле, этот остаток и представляет собой наиболее рациональное содержание исторического источника.

Предостережения постмодернистов, адресованные историческому нарративу, в гораздо меньшей мере затрагивают историю культуры, быта, повседневной жизни, систем ценностей, ментальностей и картин мира. Именно здесь, в этом пласте исторической действительности в первую очередь можно получить новые знания.

Здесь нелишне вновь подчеркнуть, что богатство собираемого историком материала определяется тем, как им очерчен общий исторический контекст, в рамках которого исследуется этот материал, и кругом вопросов, задаваемых источникам.

"Непрозрачность" источника представляет собой, однако, лишь часть тех трудностей, с которыми сталкивается историк. В своем исследовании он неизбежно вступает в отношения с предшественниками - историками, которые разрабатывали ту же или сходную проблему до него, и он не может игнорировать историографическую традицию. Он либо примыкает к ней, либо пытается пересмотреть ее, но в любом случае он от нее зависит. Он наследует от своих предшественников научную проблематику, равно как и методы исследования. В течение периода, отделяющего историческое событие от современного историка, сменились поколения исследователей, и важно знать те трансформации, которые пережило толкование этого события в трудах представителей разных школ и направлений исторической мысли. Мы зависим от своих предшественников даже в тех случаях, когда ставим под сомнение плоды их исследований.

Новые поколения историков подчас воспринимают некоторые основополагающие парадигмы как неоспоримую и необсуждаемую данность. Так, к современной историографии перешла от предшествующей идентификация письменной культуры с культурой вообще. Подобное приравнивание на первый взгляд кажется естественным, поскольку о прошлом историкам известно только из памятников письменности. Историк изучает тексты, которые сохранились в книгах и рукописях, и ими, как правило, ограничивается его горизонт. Но при этом, вольно или невольно, он переносит на прошлое те представления, которые присущи современности. В Новое время устная традиция оттеснена на далекую периферию культуры, расценивается как нечто второстепенное и ни в коей мере не определяющее ее природу и содержание. Эту модель без особых оговорок переносят, в частности, и на средневековье. В результате его изображают в виде культуры Книги, т. е. Библии, и книг, сочиненных богословами, философами, поэтами. Это "официальное" средневековье воспринимается как единственно существенное и достойное изучения.

То, что подавляющее большинство населения Европы не было приобщено к грамотности, истолковывается учеными как бескультурность. Противоположность "ученых", "образованных" (litterati) "неграмотным", "невежественным" (illiterati) - одно из профилирующих разграничений в средневековом обществе. Образованность, владение книжной культурой были признаком принадлежности к числу посвященных, к элите. Незнание латыни, языка, на котором, собственно, только и можно было обращаться к Богу, напротив, служило симптомом "мужицкой неотесанности". Все, что лежало за пределами книжной грамотности, расценивалось как примитивное и не заслуживающее интереса.

Но было бы глубочайшим заблуждением, если бы историки безоговорочно восприняли эту официальную установку церкви. В действительности, письменная коммуникация представляла собой лишь один аспект средневековой культуры. За пределами книжности оставались огромные массивы человеческих отношений. Мифы, сказания, предания, повествования и песни о героях древности на протяжении многих столетий передавались изустно, неприметно трансформируясь и вбирая в себя новые мотивы и эпизоды. Историкам литературы известна лишь небольшая часть этих песней и легенд, а именно то, что по тем или иным причинам попало в поле зрения образованных и привлекло их внимание. Все остальное либо безвозвратно утрачено, либо сохранилось в незначительных фрагментах. Многие легенды и сказания носили языческий характер, в силу чего ученые авторы вообще не считали возможным фиксировать их на пергаменте или бумаге. Между тем устный эпос представлял собой ту необъятную стихию, в которой функционировало человеческое сознание, черпая из нее свои определяющие координаты - представления о жизни и смерти, о потустороннем мире и его обитателях, о времени и пространстве... Мифопоэтическое и эпическое сознание характеризовалось специфическими идеями о достоверности и истинности, которые существенным образом отличаются от идей, присущих сознанию общества с развитой письменной культурой. Эти особенности сознания наложили свой отпечаток и на многие памятники средневековой письменности. Как правило, сообщения авторов той эпохи, касающиеся цифровых данных или хронологических отрезков, внушают серьезные сомнения. Сугубая приблизительность их сведений о численности участников событий или расстояниях несет на себе отпечаток устной традиции, опиравшейся на память. Историческое время, т. е. время, охватываемое достоверным знанием, было кратким, а по мере углубления в прошлое делалось легендарно-эпическим и туманным. Из многих документов, в том числе относящихся и к концу средневековья, явствует, что люди сплошь и рядом не знали точно даже собственного возраста. Не показательно ли то, что, судя по имеющимся свидетельствам, среди грамотных преобладала тенденция читать письменные тексты вслух, а не про себя? Читатель книги как бы оставался в ситуации устной коммуникации и не был способен полностью "приватизировать" процесс чтения. Многие авторы диктовали тексты писцам, а не записывали их сами, - и здесь устное, звучащее слово не сдавало своих позиций.

Структура и объем памяти человека той эпохи радикально отличались от памяти члена общества, в котором письменность доминирует. Точность и упорядоченность материала, стремление избегать противоречий и алогизмов - признаки скорее письменной культуры, нежели устной. Вполне вероятно, что Февр был прав, когда утверждал, что в средние века слуховые восприятия были более существенны, нежели зрительные. Слухи, рассказы, в которых реальное смешивается с баснословным, вера в сверхъестественное, склонность доверять самым невероятным известиям, подчас порождавшая массовые панические настроения, образовывали ту социально-психологическую атмосферу, какая ныне присуща преимущественно кризисным состояниям, тогда как в средние века подобный духовный климат был скорее нормой, чем исключением. Сведения и знания, сохранявшиеся одной лишь человеческой памятью и не зафиксированные в письменном виде, не были отчуждены от сознания, которое продолжало подвергать их постоянной переработке. Мысль, запечатленная в рукописи, тем самым обретает свою окончательную форму, тогда как непосредственный дискурс живет и неприметно изменяется. К числу "мудрых" в средние века относили не только и, может быть, не столько людей начитанных, сколько лиц, которые обладали обширной памятью и в случае необходимости могли связно воспроизвести ее содержание. В противоположность письменному тексту, хранящему законченное сообщение, устная информация оставалась незавершенной, постоянно обновляясь. Было бы неверно расценивать все песни и поэмы, в которых воспевалось героическое прошлое и которые все вновь возвращаются к тем же героям и эпизодам, как разные "редакции" некоего "исходного текста": каждое из этих произведений черпало свой материал из обширнейших запасов памяти и фантазии.

В памяти людей хранились не одни лишь легенды и сказки, но и основной массив представлений о праве и обычаях. С течением времени часть правовых положений была письменно зафиксирована, но фиксация эта распространялась преимущественно на те правоотношения, в упорядочении которых была заинтересована центральная или местная власть. Широкий спектр обычаев оставался достоянием человеческой памяти. Право воспринималось как неизменное и добротное именно в силу того, что верили в его исконность. Было распространено убеждение, что право не создано законодателем, а обретено, "найдено" людьми.

Социально значимое слово - компонент устойчивой формулы, вне которой оно не обретает должного смысла и остается неэффективным. Использование клишированных выражений, несомненно, облегчало их запоминание, но дело вовсе не исчерпывалось их мнемоническим удобством. Сбивчиво или неточно произнесенная формула не имела правовой силы.

Столь же неотъемлемая и существеннейшая составная часть устной традиции - жест, ритуал, церемония. Самые различные поступки, которые должны были повлечь за собой устойчивые отношения - торговые сделки и передача имущества, договоры, вступление в вассальную зависимость или ее расторжение, посвящение в рыцарское достоинство, принятие в цех нового мастера, судебные тяжбы и ордалии, помолвки и вступление в брак, - облекались в ритуальные действия. Словесные формулы и демонстративные жесты объединялись в ритуал, который нередко приобретал сакральное и магическое значение. В ритуалы вовлекались самые различные предметы, использование которых было не менее обязательным, чем словесные формулы и физические жесты. По выражению Ж. Ле Гоффа, средневековье - это "мир жестов". В контексте ритуала слово, жест и предмет обладали символическим значением, и подобное же значение могли приобретать и письменные тексты, например книги или куски пергамента.

Формулы, песни, устные рассказы подчас расцениваются фольклористами и историками литературы в качестве "простых форм". Полагают, что господство устной культуры априорно обрекает составляющие ее жанры на примитивность. Более внимательное их изучение свидетельствует о том, что иные из этих устных форм словесного творчества были весьма сложными и изощренными. Изменения словесной культуры отнюдь не сводились к развитию от простого к более сложному.

Короче говоря, подлинный состав средневековой словесности радикально отличается от той ее стилизованной картины, которая традиционно изображается историками и принимается ими за непреложную данность. Духовный мир средневековых людей был намного богаче, он был разнопланов и в высшей степени своеобразен. То, что рисуется взору исследователей книжной культуры, представляет собой лишь видимую часть айсберга. Значительная часть "материка", образуемого всем комплексом духовной жизни эпохи, - это своего рода Атлантида, исчезнувшая по ряду причин из поля зрения историков. Среди этих причин - не только отсутствие необходимых средств увековечения, но и сознательные усилия церкви, которая как правило видела в устной традиции не более чем комплекс суеверий и пережитков язычества, ересь и всяческие заблуждения.

Но необходимо отметить еще одну причину забвения вышеуказанных отличительных особенностей духовной жизни средневековья: применение к этой эпохе масштабов и критериев, заимствуемых историками из опыта Нового и Новейшего времени. Свидетельств существования и даже господства устной культуры в средние века не так уж мало. На них не обращали должного внимания по той простой причине, что интерес историков был направлен в прямо противоположную сторону. Символический мир средневековой культуры раскрывали почти исключительно на уровне книги, игнорируя тот факт, что и самую эту книжную культуру едва ли можно глубоко и верно понять в изоляции от универсума устной традиции.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Территория историка
Гуревич А. Территория историка истории 12 времени

сайт копирайтеров Евгений