Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Шичалин Ю. А. «Осевые века» европейской истории

Вопросы философии.— 1995.— №6.

После того как в современное сознание вошли схемы мировой истории, отражающие стремление постичь прошлое объединенного человечества как некое единство, странной может показаться попытка вновь погрузиться в самое, казалось бы, ведомое и частное прошлое — европейское. «Интерпретирующее рассмотрение становится моментом воли. Единство становится целью человека. Изучение прошлого соотносится с этой целью... Мы ищем единство... в целостности мира человеческого бытия и созидания. Стремясь к этому, мы обретаем единство предшествующей истории посредством выявления того, что касается всех людей, существенно для всех.»[1] Так — Карл Ясперс.

Но замечательным образом сегодня существенной для всех оказывается как раз эта самая частность, приобретшая столь всеобщее значение: европейская история, культура, ментальность. С болезненной остротой это ощущал другой великий века сего, Хайдеггер: «...действительность, внутри которой движется и пытается оставаться сегодняшний человек, все больше определяется тем, что называется западноевропейской наукой... в западной части мира на протяжении веков ее истории наука развернула нигде более не встречающееся могущество и идет к тому, чтобы в конце концов наложить свою власть на весь земной шар...»[2]. История Европы безусловно не сводится к истории европейской науки, которая именно в качестве европейской стала планетарной; но нельзя закрывать глаза и на то, что планетарным стало европейское образование и что именно оно обеспечило вселенское торжество европейской науки. Более того. Не без некоторого колебания поначалу, но по зрелом размышлении неизбежно, мы должны констатировать: планетарное значение сегодня вообще может приобрести только то, что приобщено ко всеобщему коммуникативному пространству — европейскому в своих истоках. И в разных формах проявляющаяся безусловно всеобщая и едва ли обратимая — планетарная — тенденция приобщиться к тому, что называется цивилизацией, также оказывается в конечном счете приобщением к европейскому образу жизни и мысли.

Можно относиться к этому по-разному. Можно предаваться ламентациям или негодовать по поводу агрессивной природы европейского духа. Можно вместе с тем же Хайдеггером — и это будет вернее — усматривать истоки спасения от техники, например, в той же технике. Но в любом случае вопрос о правильном отношении к европейскому не снимается, а остается болезненным и острым именно потому, что европейское стало планетарным.

Не выпустим из виду еще и того, что тот же Ясперс с его волей к единству мировой истории отразил одну из весьма существенных черт европейского менталитета, а его подчеркнутый историзм — также новоевропейское достижение (в действительности весьма редуцированное у Ясперса). Стремление к глобальному единству взгляда на мир обусловлено всепоглощающей открытостью европейского разума и его готовностью вместить всю полноту данного человеку в опыте. Европейцы первыми научились вмещать все иные культуры, попадающие в поле нашего зрения, и, заметим, в этом остались единственными. Браниться европоцентризмом придумали также европейцы, специальное внимание к экзотическим культурам культивировалось европейцами, идеалы равноправия культур и народов — европейские идеалы.

Поэтому сегодня мне представляется вполне уместным намерение ещё раз рассмотреть века европейской истории и присмотреться к европейскому разуму прежде, чем более эрудированные и смелые умы продолжат решение глобальной задачи изучения духа человечества в целом. В свое время — время младенчества европейского историзма — именно эту задачу ставил перед собой Вильгельм фон Гумбольдт, который полагал необходимым для ее решения ответить на три вопроса: «В чем состоит этот дух? Как он распознается? И как он формируется?»[3]. Касаясь только по ходу дела первого вопроса, я хочу предложить один из возможных ответов на второй и более специально заняться третьим применительно исключительно и только к европейскому разуму[4], поскольку, как заметил русский мыслитель, «ум человеческий, даже самый обширный, крайне ограничен и не может надеяться на безусловное постижение общечеловеческой истины»[5].

Итак, из пяти тысяч лет, лежащих «между доисторией и неизмеримостью будущего»[6], в поле нашего рассмотрения оказываются около тридцати веков европейской истории, безусловно начинающейся с Гомера и с эпохи, непосредственно ему предшествующей. Установление именно здесь временной границы европейского разума определяется как раз теми средствами его распознания, к которым ниже я считаю разумным обратиться.

Наше знание прошлого неизбежно ограничено тем обстоятельством, что мы можем составлять о нем какое-то представление только в том случае, если это прошлое так или иначе засвидетельствовано. Из этих свидетельств одни — памятники материальной культуры — оказываются в поле нашего зрения непосредственно, и дело идет об их большей или меньшей фактической сохранности. Другие же — и именно они как памятники духовной культуры преимущественно нас интересуют — являются памятниками письменности, которые лишь в исключительных обстоятельствах даны нам непосредственно, то есть в виде текстов, сохранившихся со времени их создания; почти всегда они доходят до нас посредством длительной традиции, начинающейся с их записи, последующего переписывания (и таким образом хранения), изучения, издания, перевода, толкования. Наиболее драгоценные свидетельства преимущественной деятельности европейского разума всегда связаны с его обращением к письменной фиксации результатов этой деятельности. Этот вообще говоря очевидный и безусловно известный факт и позволяет нам чисто эмпирически[7] определить временную границу нашего рассмотрения европейского разума: ею оказывается время, непосредственно следующее за изобретением греками алфавита[8] в эпоху, предшествующую Гомеру, когда с использованием этого нового изобретения, которому было суждено столь великое будущее, был создан текст гомеровских поэм[9].

Гений Гомера сказался именно в этом: в умении блистательно применить новое письмо и создать поэмы, в которых сохранялось то, что грозило совсем уйти из памяти потерявшей письменность культуры. До какой степени остро чувствовали эту угрозу сами греки, можно судить по Платону. В Тимее египетский жрец рассказывает Солону о записях, которые хранятся в тамошних храмах, и замечает: «...между тем у вас и прочих народов всякий раз, как только успеет выработаться письменность и все прочее, что необходимо для городской жизни, вновь и вновь в урочное время с небес свергаются потоки, словно мор, оставляя из всех вас лишь неграмотных и неученых. И вы снова начинаете все сначала, словно только что родились, ничего не зная о том, что совершалось в древние времена в нашей стране и у вас самих.., ибо выжившие на протяжении многих поколений умирали, не оставляя по себе никаких записей и потому как бы немотствуя» (23 а-с, перев. С. С. Аверинцева).

Гомеровские поэмы и для своего времени, и для всех последующих эпох представляют собой явление исключительное: так исключительно всякое начало. Но одна черта гомеровских поэм оказалась безусловно конституирующей для всего последующего развития европейского разума. Если мы всерьез задумаемся над тем, что предпринял Гомер, то ответ на этот вопрос будет ошеломляющим и почти невероятным. Гомер впервые осознает необходимость прошлого для сознательной ориентации в настоящем и — поскольку реальных оснований для воссоздания реального прошлого во времена, непосредственно следующие за темными веками, было очень немного, он создает это прошлое и его героев с почти невероятной очевидностью и осязаемостью. Создание собственного прошлого именно как прошлого и помещение в этом созданном прошлом своих корней и истоков было открытием того специфически европейского взгляда на мир, который определяет самотождественность Европы по сей день.

На всю последующую греческую литературу и культуру создание гомеровских поэм имело решающее влияние: большинство авторов дошедших до нас литературных текстов седьмого-шестого веков так или иначе ориентированы на Гомера. Став точкой отсчета, Гомер оказался одним из первых и преимущественных объектов рефлексии для всех тех, кто вообще был склонен к рефлексии. Как предмет подражания или отталкивания Гомер оказывается необходимым фоном всякого словесного творчества и тем самым постоянным фоном всей сознательной греческой духовной жизни. Ситуация кардинально меняется только к шестому веку, оказавшемуся для греческой и всей последующей европейской культуры первым из «осевых веков».

Я решаюсь с оглядкой на Ясперса предложить это понятие, поскольку для европейской культуры мы можем на основе общих и очевидных критериев выделить три эпохи решительных перемен в разных областях материальной и духовной жизни — перемен одновременных, но при этом непосредственно не связанных между собой причинно-следственными отношениями. Из последующего изложения станет очевидным, что четвертый осевой — поворотный — век европейской истории начался во второй половине нашего века и уже успел себя проявить с достаточной определенностью, чтобы быть опознанным в качестве замыкающего череду предшествующих. Выделив эмпирическим путем эти три осевых периода, следующих за изобретением алфавита, я намерен их характеризовать только в той мере, в какой это необходимо для раскрытия основной цели данного пересмотра хорошо ведомых веков европейской истории: ею является, как было сказано, образование европейского разума.

Если при предлагаемом подходе к духовной истории Европы ее началом оказалось изобретение греками алфавита, опознавание в нем нового инструмента творческой мысли и использование его как удобного средства фиксации ее результатов[10], а одним из первых результатов такого осознания и использования оказалось создание гомеровских поэм,— то едва ли удивительно, что первый осевой век в истории европейского разума оказывается связан с весьма существенными изменениями в способах фиксации и передачи результатов интеллектуальной деятельности и, в частности, осознания и осмысления любой информации. Одним словом этот революционный переворот можно охарактеризовать так: появляется проза. Осмысление этого феномена заставляет обратить специальное внимание на следующие факты я обстоятельства, при другом подходе кажущиеся маргинальными и несущественными.

Конец VII—VI вв. — время появления у греков записанных законов. Законы были первыми представительными прозаическими текстами, сопоставимыми со множеством стихотворных текстов, которые до сих пор были у греков преимущественной сферой применения письменности. До какой степени непростым было овладение прозой, можно судить на примере прекрасного стихотворца, законодателя Солона, который, по сообщению Плутарха, поначалу и законы хотел изложить в стихах[11]; однако текст его законов был прозаическим, и Аристотель относительно этого текста замечает: «...так как законы не были написаны просто и ясно.., то неизбежно возникало много споров... Некоторые думают, что Солон нарочно сделал законы неясными, чтобы решение дел зависело от народа. Однако это предположение неправдоподобно, а скорее этот факт объясняется тем, что он не умел в общей форме выразить наилучшее»[12]. Однако несмотря на очевидные трудности, с которыми сталкивались первые составители прозаических текстов, конец VII—VI вв. оказываются временем активного законотворчества.

Дальнейшее развитие прозы связано с распространением в Элладе папируса — самого удобного в то время писчего материала. Папирус начинает регулярно поступать к грекам после основания ими (согласно Страбону,— милетцами) в конце VII в. Навкратиса — поселения в Канопском устье Нила, ставшего центром торговых отношений между Египтом и греками. Сочетание удобного алфавита с использованием доступного папируса привело к быстрому развитию и решительному преобладанию прозы в областях, где греки до тех пор либо вообще обходились без записей, либо пользовались стихами. В частности, расцветают генеалогии, героологии и прочие сводки как мифологического материала, так и реальных исторических фактов. До сих пор это было прерогативой опять-таки стихотворных жанров: тот же Гесиод написал Теогонию, ему приписывается Эойя — перечень знаменитых женщин. В стихах повествовалось об основании городов, исключительных событиях и составлялись биографии. Проза перехватывает инициативу поэзии и вводит единственный новый принцип: историзацию героической эпохи за счет рациональной хронологии[13]. Но поскольку мы ничего не знаем о существовании хроник архаического периода, эти хронологические конструкции не выдерживали проверки и едва ли всерьез предполагали ее. Гораздо важнее было осознание самого принципа рационального летосчисления и стремление провести его при изложении мифологического прошлого как исторического.

Параллельно с комплексом знаний по истории естественным образом развивается география (в сочетании с этнографией), метеорология и астрономия. И если раньше сведения по астрономии и метеорологии, полезные для мореплавателей, были включены в общий свод полезных рекомендаций в гексаметрах Труды и дни, сочиненный Гесиодом, или излагались в стихотворной Астрономии для мореходов, составление которой приписывалось Фалесу, а энциклопедией сведений по географии служил Гомер, которого Страбон (I 1,11) помещает у истоков этой науки, то теперь этим занимаются специально, причем результаты исследований фиксируются в прозе. Так, Анаксимандр Милетский «первым открыл равноденствие, солнцевороты, [изобрел] часы и [установил], что Земля находится в самом центре [космоса]» (12 А 2, перевод А. В. Лебедева), «первым соорудил гномоны для распознавания солнцеворотов, времени, времен года и равноденствия» (12 А 4), первый занялся географией, начертил географическую карту (12 А б) и сконструировал небесный глобус (12 А 1); при этом он же «первым из известных нам эллинов осмелился написать и обнародовать речь о природе» (12 А 7). Оставим на совести Аристотеля и древних доксографов это название сочинения Анаксимандра о природе, но зафиксируем несомненный факт: Анаксимандр написал прозаическое сочинение, в котором «сделал суммарное изложение своих воззрений» {Диоген Л., II 2).

Как и писание прозой первых законов, писание первого прозаического научного сочинения — дело трудное и абсолютно непривычное: Анаксимандр явно использовал в своем сочинении поэтические образы и глубокомысленные метафоры. Но уже его согражданин Анаксимен составил прозаическое сочинение, написанное, согласно Диогену Лаэртскому (II 3), «слогом простым и безыскусственным». О стиле Гекатея Милетского мы можем судить сами по дошедшим фрагментам[14].

Даже о Геродоте многие ученые спорят: был ли он историком в нашем понимании, или же первоначально он был скорее географом и этнографом. Однако нужно сказать, что четкое разделение на отдельные научные дисциплины было менее всего свойственно ионийской istorih. Развитие дисциплинарной структуры науки — дело будущего. Общим пафосом этого первого рационалистического взгляда на мир было стремление исчерпать его мысленно в его временном и пространственном протяжении. Важно было дойти до предела в пространстве и во времени, то есть дойти до края мира и мысленно вернуться к его началу. Подобного рода рациональное конструирование мира означало рождение европейской науки, которое сопровождается рождением философии в школе пифагорейцев.

 ΛΛΛ     >>>   

Касающихся идеи всемирной истории
Сводится к истории европейской науки
Шамир И. Холокост как удачный гешефт истории Израиля

сайт копирайтеров Евгений