Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<       >>>   

21

галось, что ресоциализация этих людей произойдет посредством воспитательных мер в виде молитвы и принудительного труда. Поэтому изоляция рассматривалась как своего рода перерыв ме­жду периодом неупорядоченной жизни, когда общинные связи ослабли, но не порвались, и восстановительным периодом, когда, едва только эти связи восстановятся благодаря молитве и труду, затворник снова обретет место среди членов общины. Таким об­разом, социальная изоляция может рассматриваться скорее как часть некоего непрерывного процесса, нежели как радикальный разрыв (с учетом общинной политики, направленной на сохране­ние социальных связей), и такое понимание, на мой взгляд, явля­ется более предпочтительным. Обеспечивать непосредственную защиту стало труднее именно потому, что в XVI—XVII вв. город­ская сеть расширилась и усложнилась. Изоляция была новым, от­меченным большей активностью (и большей жестокостью) явле­нием, но за этой практикой скрывалась прежняя цель: не исклю­чать, а, насколько возможно, включать, интегрировать. Однако поскольку группы населения, представлявшие известный риск, демонстрировали нараставшую угрозу полной десоциализации, потребовались и более радикальный формы помощи. И изоляция была просто более длинным и извилистым путем назад, в общи­ну, временным разрывом, а не целью в себе. Это соображение подкрепляется тем фактом, что группы на­селения, на которые первоначально была нацелена практика изо­ляции, не включали в себя индивидов, рассматривавшихся, как наименее социализованные, наименее желательные или наиболее опасные, — бродяг. Вначале среди заключенных в hopital general были только дееспособные попрошайки и инвалиды с постоян­ным местом жительства, которые еще оставались «живой плотью церкви Иисуса Христа»16 в противоположность «бесполезным членам государственного тела» (куда относили бродяг). Тексты той эпохи утверждают, что только тот пригоден к помещению в hopital general, кого можно рассматривать, как часть общины. Население, не подпадавшее под меры изоляции (именно не подпадавшее под эти меры, а не исключенное ими), мыслилось, согласно стандартам эпохи, в парадигме асоциальности и угрозы. То были бродяги без определенного местожительства и общин­ных уз. Им предписывалось покинуть город в течение трех дней. На них распространялись жестокие полицейские меры, которые были определены специально для них. Они были «недостойны»

изоляции, поскольку находились целиком за пределами террито­риальных границ общины17. Без сомнения, реформаторская утопия изоляции в итоге све­лась на нет (но то же самое можно было бы сказать обо всем, что мы обычно называем социальной политикой во всех обществах Старого Режима). Hopital general вскоре стал общим домом для различных нежелательных категорий населения — положение, которое было ярко описано Фуко. Сумасшедшие, подобно бродя­гам, оказались здесь в компании попрошаек, больных и недееспо­собных, безымянных обездоленных, распутников, женщин легко­го поведения, государственных преступников и т. п. Тем не менее собственно политика изоляции не была сегрегативной, с точки зрения конечной цели. Сегрегация от мира путем помещения в hopital general не была максимально жесткой формой исключе­ния из социальной жизни. Иное дело — ситуация с бродягами, нигде не имевшими собственного места — даже в hopital general. Их вытесняли, отправляли в изгнание, приговаривали к галерам и т. д. Изоляция, напротив, была предельным случаем защиты — настолько предельным, что вошла в противоречие со стремлени­ем организовать систему социальной поддержки.

Таким образом, видно, что дискуссия о дате основания hopital general — это не только вопрос исторической хронологии. Фуко настаивает на 1657 г. потому, что желает выделить изменение в стратегиях контроля за проблемными группами населения. Сме­щение этой хронологии (на основе исторических документов), напротив, означает открытие преемственности в этой политике. Тогда великая изоляция XVII в. предстает в контексте более ран­них стратегий контроля за попрошайками, жившими в общине. Будучи крайней и сугубо репрессивной разновидностью муни­ципальной политики, она все же не противоречит гражданскому намерению сохранить в пределах общины некоторые, если не все, категории населения, представлявшие угрозу социальному порядку.

Ослабляют ли эти частности позицию Фуко? Нет. Остается верным то, что hopital general быстро стал местом, где содержали нежелательных индивидов разного рода, включая сумасшедших, отделив их от общества. И это не было чем-то случайным: сок­рушительная сила «тотального института» превратила практики ресоциализации (труд и молитву, которыми нужно было там за­ниматься) в фикцию. Также верно и то, что в конце XVIII в. эта

23

структура разрушилась (хотя она никогда специально не была запрещена), породив среди прочих социальных институтов пси­хиатрическую больницу, унаследовавшую у нее функцию соци­ального исключения. Но психиатрическая больница — это не просто место, наследующее функцию социальной изоляции. Мож­но было бы добавить, что это учреждение также унаследовало цель ресоциализации, лежавшую в основании hopital general, которая в этом случае отражает стремление к интеграции населения, лежав­шей в основе муниципальной политики. Вышеупомянутая «тера­певтическая изоляция» возникает как необходимая мера, обеспечи­вающая осуществление двух неотделимых друг от друга операций: изоляцию больного, для того чтобы «отвлечь его от бреда», и ле­чение пациента путем создания терапевтического пространства, основанного на этом разрыве с внешним миром. Это «счастливое сочетание»18 (а в реальности— тщательно выстроенный ком­плекс) примиряет интересы пациента с необходимостью сохра­нения общественного порядка при наличии индивидов, воспри­нимаемых как опасные. В этом контексте можно понять фунда­ментальную важность «морального лечения» в психиатрической больнице (и с ее помощью как особого социального институ­та) — терапевтического эквивалента труда и молитвы, практико­вавшихся в hopital general. Фуко не фокусирует внимания на этих техниках интеграции, поскольку, как в случае психиатрической больницы, так и в случае hopital general, он интересуется их сег­регирующими функциями. В этом он прав, если учесть его цель: установить радикальную инаковость безумия относительно по­рядка разума. Исходя из этого, он должен был настаивать на тех аспектах психиатрии, которые в период возникновения ее как отдельной дисциплины вели к этой инаковости, — на сегрегирую­щем характере социальных институтов и практик. Тем не менее он полностью раскрыл только одну из целей hopital general и психиатрической больницы, в то время как интерпретация исто­рических данных указывает, что в этом случае цель сегрегации не может быть отделена от стремления к интеграции. Опасности проблематизации

Я предлагаю эти комментарии к «Истории безумия» по трем причинам. Во-первых, они иллюстрируют некоторые из тех труд­ностей, которые я вначале определил в абстрактных терминах: от- 24

бор исторического материала, датирование начал и уточнение периодов с тем, чтобы сконструировать проблематизацию. Пред­приятие Фуко принимает на себя основную тяжесть подобного рода критики, и это показательно, поскольку в данной области он — непревзойденный мастер. Я не беру на себя смелость претендовать на исправление его работы, а просто намерен показать, насколько трудно реализовывать его подход. Во-вторых, эти уточнения также отражают степень, в какой проблематизация зависит от исторических данных. В этом случае более точная историческая интерпретация «великого заточе­ния» — во всяком случае, если моя собственная интерпретация этого феномена правильна, — позволила бы Фуко расширить его собственную проблематизацию с тем, чтобы уделить более значительное внимание другой функции социальной изоляции. (Эта поправка, однако, не должна рассматриваться как критика всего проекта проблематизации как такового или общих выводов из подхода, предложенного Фуко: исходя из сегрегационной функ­ции тотальных социальных институтов, он вычленил исключи­тельно эффективную интерпретативную сетку — даже если она не единственная, валидную как для истории этих институтов, так и для анализа их современной структуры.)

В-третьих, — и в теоретическом плане это, возможно, наиболее интересное наблюдение — настоящие комментарии сами по себе являются результатом попытки, моей собственной, сконструиро­вать проблематизацию. Я не пытался играть роль историка, роль, на которую я не могу претендовать в дискуссиях о Фуко; я также попытался заново прочесть соответствующий исторический ма­териал в свете современных проблем.

Я вновь обратился к вопросу о группах населения, затронутых «великим заточением», поскольку мне казалось, что важно разли­чать две категории нищих и соответственно способы обращения с этими двумя группами. Первые, имеющие постоянное местожи­тельство, могли рассчитывать на социальную поддержку. Вторые, отмеченные стигмой бродяжничества, рассматривались как «бес­полезные для мира»19 и были вдвойне исключенными — из общи­ны и из сферы труда. Но это различение применимо не только к XVII в. Если рассматривать в целом то, что на современном языке можно было бы назвать социальной политикой в доиндустриаль­ных обществах христианского Запада — регулирование попро­шайничества и бродяжничества, условия в приютах и благотво-

25

рительных учреждениях, усилия по принуждению нищих к труду и т. п., — нетрудно заметить, что повсюду обнаруживается проти­вопоставление двух типов населения. В первом случае встает во­прос о социальной поддержке индивидов на основе их связей с общиной, а во втором речь идет об области сугубо полицейских мер, поскольку эта группа состоит из индивидов, не имеющих постоянного жилища и, как считается, не желающих трудиться. Возникновение этой проблемы также может быть датировано. Она приняла зримые очертания в середине XIV в., с появлением мобильного населения, уже не являвшегося частью традицион­ной рабочей силы. «Рабочее законодательство», закрепленное в Англии в 1349 г. указом Эдуарда III, было ответом на это положе­ние. Оно представляло собой попытку прикрепить к определен­ному местожительству как городских, так и деревенских рабочих ручного труда и среди прочего осуждало раздачу милостыни дееспособным нищим. «Рабочее законодательство» знаменовало начало запретов на бродяжничество, которые просуществуют в течение нескольких столетий20. Но эти его статьи не были сугубо английским явлением. В последующие годы Франция, коро­левства Португалии, Кастилии и Арагона, Бавария и многие итальянские и фламандские города — обширная часть «развитой» Европы того времени — институционализировали политику со­циальной поддержки, основанной на принципе постоянного ме­стожительства, попытались лишить рабочую силу возможности перемещаться и осудили передвижения дееспособных нищих как бродяжничество. Зачем касаться этих исторических данных и реорганизовы­вать их вдоль двойной оси социальной поддержки населения и обязанности трудиться? Дело в том, что в сегодняшней Западной Европе мы наблюдаем появление таких групп населения — на­пример безработные в течение долгого времени или молодые лю­ди, которые не могут найти работу и вступить в ряды «рабочей силы», — которые занимают в обществе позицию, сходную с по­ложением «бесполезных для мира» в доиндустриальных общест­вах. Они «избыточны» в том смысле, что непригодны к наемному труду, не способны найти соответствующее место в социальной организации из-за текущих экономических и социальных пере­мен. В то же время они представляют собой проблему для класси­ческих систем социального обеспечения: они не подпадают под традиционные формы социальной поддержки, поскольку они в

26

состоянии трудиться; в то же время на них не распространяется система социального страхования и другие программы, связан­ные с занятостью, поскольку они не работают. Эта проблема одновременно новая и старая. Новая потому, что на протяжении 1960-х гг. западноевропейские общества пола­гали, что риски, связанные с нестабильностью рабочей силы, в ос­новном искоренены благодаря почти повсеместному упрочению условий существования наемного работника с его правами и га­рантиями; были предусмотрены меры социальной поддержки для тех, кто не мог работать. Но этот успех опирался на продолжи­тельный экономический рост и почти полную занятость трудя­щихся. Сегодня наши общества столкнулись с проблемой, кото­рая на первый взгляд показалась совершенно новой: что делать с нуждающимся населением, которое не работает, хотя и трудоспо­собно? Например, должны ли эти люди получать минимальную помощь, гарантирующую выживание? Либо следует прибегнуть к новой политике, которую во Франции определили как «политика включения», — политике, пытающейся изобрести социально при­знанные формы деятельности за рамками классических схем соз­дания рабочих мест?

Но эта проблема также непосредственно связана со старыми историческими константами. Социальная нестабильность, факт существования в условиях «сведения концов с концами» и слу­чайные взаимоотношения с работой почти всегда были обычной долей «народа». Таким образом, сегодняшний опыт социальной нестабильности парадоксален. Отчасти он нов, поскольку рас­сматривается на фоне системы социальной защиты населения, образовавшей мощные сети социальных гарантий, которые раз­вивались начиная с XIX в. Этот новый опыт — результат ослаб­ления гарантий, которые раньше постепенно укреплялись с раз­витием государства всеобщего благоденствия. Но сегодняшнее отсутствие безопасности — также и эхо еще более ранних струк­турных компонентов существования обездоленных классов: неустойчивости в сфере занятости, уязвимости, проистекающей из всегдашней неуверенности в будущем. Можно ли четко сфор­мулировать, что есть нового в сегодняшней социальной неста­бильности и что было унаследовано от прошлого? И сам тип этой нестабильности, и отношение к ней изменились. Но они измени­лись в пределах одной и той же проблематизации. Можно попы­таться написать историю этого нестабильного настоящего, рекон-

27

струируя принципы исторической трансформации, приведшей к современной ситуации. Я уже сказал о том, что эта история нача­лась в середине XIV в., или, точнее, в этот момент историческая документация стала достаточно детальной для того, чтобы сде­лать возможным вычленение этого начала. Я также предложил отдельно исследовать обращение с нищими, получавшими по­мощь, и обращение с исключенными бродягами. На самом деле, получающие помощь попрошайки и бродяги представляют толь­ко крайние проявления уязвимости масс. Вначале это были груп­пы населения, сложившиеся на базе различных фрагментарных и нестабильных форм оплачиваемой рабочей силы в доиндуст­риальных обществах, затем — низшие страты рабочего класса в начале индустриализации, а сегодня — те, кто был вытеснен ин­дустриализацией на социальную обочину, кого недавно опреде­лили как «четвертый мир». Нестабильность не является инвари­антом постоянной, чем-то исторически неизменным по своему типу. Ей подвержены различные группы. С ней справляются раз­ными способами. Но она обнаруживает общие черты: положение в связи с наличием или отсутствием работы, положение в связи с так или иначе определенной социальной помощью или ее от­сутствием.

 <<<       >>>   

Реконструкция истории исповеди и лечения история
Если оригинальная цель написа­ния истории настоящего состоит в том

сайт копирайтеров Евгений