Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Толстой Л. Хаджи-Мурат

I

Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и
только что собирались косить рожь.
Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые,
розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с
ярко-желтой серединой "любишь-не-любишь" с своей прелой пряной вонью; желтая
сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые
тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые,
лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным
запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и
краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же
вянущие, цветы повилики.
Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в
канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас
называется "татарином" и который старательно окашивают, а когда он нечаянно
скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне
вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в
канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там
мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало
того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я
завернул руку, - он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по
одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был
весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того,
он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я
пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и
бросил его, "Какая, однако, энергия и сила жизни, - подумал я, вспоминая те
усилия, с которыми я отрывал цветок. - Как он усиленно защищал и дорого
продал свою жизнь".
Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я
шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье,
очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было
видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота
была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной
травки, - все было черно. "Экое разрушительное, жестокое существо человек,
сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания
своей жизни", - думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого
мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то
кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же "татарина",
которого цветок я напрасно сорвал и бросил.
Куст "татарина" состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как
отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по
цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один
стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела
книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху.
Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и
потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела,
вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не
сдается человеку, уничтожившему всех его братии кругом его.
"Экая энергия! - подумал я. - Все победил человек, миллионы трав
уничтожил, а этот все не сдается".
И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история часть которой я
видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так,
как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.
Это было в конце 1851-го года.
В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым
кизячным дымом чеченский немирной аул Махкет.
Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном
воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за
мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным
друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и
женские и детские голоса снизу от фонтана.
Хаджи-Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не
выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов,
джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из-под
которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно
меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в
лица попадавшихся ему по дороге жителей.
Въехав в середину аула, Хаджи-Мурат поехал не по улице, ведшей к
площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в
проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом
перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой
лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи-Мурат тронул лежавшего на крыше
человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком. Из-под тулупа поднялся
старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без
ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими.
Хаджи-Мурат проговорил обычное: "Селям алейкум", - и открыл лицо.
- Алейкум селям, - улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав
Хаджи-Мурата, и, поднявшись на свои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие
подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в
рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице,
приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на
тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя
на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи-Мурата и правое
стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи-Мурата,
отстранив старика, заменил его.
Хаджи-Мурат слез с лошади и. слегка прихрамывая, вошел под навес.
Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно
уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.
- Беги в мечеть, зови отца, - приказал ему старик и, опередив
Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как
Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая
женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.
- Приход твой к счастью, - сказала она и, перегнувшись вдвое, стала
раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.
- Сыновья твои да чтобы живы были, - ответил Хаджи-Мурат, сняв с себя
бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.
Старик осторожно повесил на гвозди винтовку и шашку подле висевшего
оружия хозяина, между двумя большими тазами, блестевшими на гладко
вымазанной и чисто выбеленной стене.
Хаджи-Мурат, оправив на себе пистолет за спиною, подошел к разложенным
женщиной подушкам и, запахивая черкеску, сел на них. Старик сел против него
на свои голые пятки и, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху.
Хаджи-Мурат сделал то же. Потом они оба, прочтя молитву, огладили себе
руками лица, соединив их в конце бороды.
- Не хабар? - спросил Хаджи-Мурат старика, то есть: "что нового?"
- Хабар иок - "нет нового", - отвечал старик, глядя не в лицо, а на
грудь Хаджи-Мурата своими красными безжизненными глазами. - Я на пчельнике
живу, нынче только пришел сына проведать. Он знает.
Хаджи-Мурат понял, что старик не хочет говорить того, что знает и что
нужно было знать Хаджи-Мурату, и, слегка кивнув головой, не стал больше
спрашивать.
- Хорошего нового ничего нет, - заговорил старик. - Только и нового,
что все зайцы совещаются, как им орлов прогнать. А орлы все рвут то одного,
то другого. На прошлой неделе русские собаки у мичицких сено сожгли,
раздерись их лицо, - злобно прохрипел старик.
Вошел мюрид Хаджи-Мурата и, мягко ступая большими шагами своих сильных
ног по земляному полу, так же как Хаджи-Мурат, снял бурку, винтовку и шашку
и, оставив на себе только кинжал и пистолет, сам повесил их на те же гвозди,
на которых висело оружие Хаджи-Мурата.
- Он кто? - спросил старик у Хаджи-Мурата, указывая на вошедшего.
- Мюрид мой. Элдар имя ему, - сказал Хаджи-Мурат.
- Хорошо, - сказал старик и указал Элдару место на войлоке, подле
Хаджи-Мурата.
Элдар сел, скрестив ноги, и молча уставился своими красивыми бараньими
глазами на лицо разговорившегося старика. Старик рассказывал, как ихние
молодцы на прошлой неделе поймали двух солдат: одного убили, а другого
послали в Ведено к Шамилю. Хаджи-Мурат рассеянно слушал, поглядывая на дверь
и прислушиваясь к наружным звукам. Под навесом перед саклей послышались
шаги, дверь скрипнула, и вошел хозяин.
Хозяин сакли, Садо, был человек лет сорока, с маленькой бородкой,
длинным носом и такими же черными, хотя и не столь блестящими глазами, как у
пятнадцатилетнего мальчика, его сына, который бегал за ним и вместе с отцом
вошел в саклю и сел у двери. Сняв у двери деревянные башмаки, хозяин сдвинул
на затылок давно не бритой, зарастающей черным волосом головы старую,
истертую папаху и тотчас же сел против Хаджи-Мурата на корточки.
Так же как и старик, он, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху,
прочел молитву, отер руками лицо и только тогда начал говорить. Он сказал,
что от Шамиля был приказ задержать Хаджи-Мурата, живого или мертвого, что
вчера только уехали посланные Шамиля, и что народ боится ослушаться Шамиля,
и что поэтому надо быть осторожным.
- У меня в доме, - сказал Садо, - моему кунаку, пока я жив, никто
ничего не сделает. А вот в поле как? Думать надо.
Хаджи-Мурат внимательно слушал и одобрительно кивал головой. Когда Садо
кончил, он сказал:
- Хорошо. Теперь надо послать к русским человека с письмом. Мой мюрид
пойдет, только проводника надо.
- Брата Бату пошлю, - сказал Садо. - Позови Бату, - обратился он к
сыну.
Мальчик, как на пружинах, вскочил на резвые ноги и быстро, махая
руками, вышел из сакли. Минут через десять он вернулся с черно-загорелым,
жилистым, коротконогим чеченцем в разлезающейся желтой черкеске с
оборванными бахромой рукавами и спущенных черных ноговицах. Хаджи-Мурат
поздоровался с вновь пришедшим и тотчас же, также не теряя лишних слов,
коротко сказал:
- Можешь свести моего мюрида к русским?
- Можно, - быстро, весело заговорил Бата. - Все можно. Против меня ни
один чеченец не сумеет пройти. А то другой пойдет, все пообещает, да ничего
не сделает. А я могу.
- Ладно, - сказал Хаджи-Мурат. - За труды получишь три, - сказал он,
выставляя три пальца.
Бата кивнул головой в знак того, что он понял, но прибавил, что ему
дороги не деньги, а он из чести готов служить Хаджи-Мурату. Все в горах
знают Хаджи-Мурата, как он русских свиней бил...
- Хорошо, - сказал Хаджи-Мурат. - Веревка хороша длинная, а речь
короткая.
- Ну, молчать буду, - сказал Бата.
- Где Аргун заворачивает, против кручи, поляна в лесу, два стога стоят.
Знаешь?
- Знаю.
- Там мои три конные меня ждут, - сказал Хаджи-Мурат.
- Айя! - кивая головой, говорил Бата.
- Спросишь Хан-Магому. Хан-Магома знает, что делать и что говорить. Его
свести к русскому начальнику, к Воронцову, князю. Можешь?
- Сведу.
- Свести и назад привести. Можешь?
- Можно.
- Сведешь, вернешься в лес. И я там буду.
- Все сделаю, - сказал Бата, поднялся и, приложив руки к груди, вышел.
- Еще человека в Гехи послать надо, - сказал Хаджи-Мурат хозяину, когда
Бата вышел. - В Гехах надо вот что, - начал было он, взявшись за один из
хозырей черкески, но тотчас же опустил руку и замолчал, увидав входивших в
саклю двух женщин.
Одна была жена Садо, та самая немолодая, худая женщина, которая
укладывала подушки. Другая была совсем молодая девочка в красных шароварах и
зеленом бешмете, с закрывавшей всю грудь занавеской из серебряных монет. На
конце ее не длинной, но толстой, жесткой черной косы, лежавшей между плеч
худой спины, был привешен серебряный рубль; такие же черные, смородинные
глаза, как у отца и брата, весело блестели в молодом, старавшемся быть
строгим лице. Она не смотрела на гостей, но видно было, что чувствовала их
присутствие.
Жена Садо несла низкий круглый столик, на котором были чай, пильгиши,
блины в масле, сыр, чурек - тонко раскатанный хлеб - и мед. Девочка несла
таз, кумган и полотенце.
Садо и Хаджи-Мурат - оба молчали во все время, пока женщины, тихо
двигаясь в своих красных бесподошвенных чувяках, устанавливали принесенное
перед гостями. Элдар же, устремив свои бараньи глаза на скрещенные ноги, был
неподвижен, как статуя, во все то время, пока женщины были в сакле. Только
когда женщины вышли и совершенно затихли за дверью их мягкие шаги, Элдар
облегченно вздохнул, а Хаджи-Мурат достал один из хозырей черкески, вынул из
него пулю, затыкающую его, и из-под пули свернутую трубочкой записку.
- Сыну отдать, - сказал он, показывая записку.
- Куда ответ? - спросил Садо.
- Тебе, а ты мне доставишь.
- Будет сделано, - сказал Садо и переложил записку в хозырь своей
черкески. Потом, взяв в руки кумган, он придвинул к Хаджи-Мурату таз.
Хаджи-Мурат засучил рукава бешмета на мускулистых, белых выше кистей руках и
подставил их под струю холодной прозрачной воды, которую лил из кумгана
Садо. Вытерев руки чистым суровым полотенцем, Хаджи-Мурат подвинулся к еде.
То же сделал и Элдар. Пока гости ели, Садо сидел против них и несколько раз
благодарил за посещение. Сидевший у двери мальчик, не спуская своих
блестящих черных глаз с Хаджи-Мурата, улыбался, как бы подтверждая своей
улыбкой слова отца.
Несмотря на то, что Хаджи-Мурат более суток ничего не ел, он съел
только немного хлеба, сыра и, достав из-под кинжала ножичек, набрал меду и
намазал его на хлеб.
- Наш мед хороший. Нынешний год из всех годов мед: и много и хорош, -
сказал старик, видимо довольный тем, что Хаджи-Мурат ел его мед.
- Спасибо, - сказал Хаджи-Мурат и отстранился от еды.
Элдару хотелось еще есть, но он так же, как его мюршид, отодвинулся от
стола и подал Хаджи-Мурату таз и кумган.
Садо знал, что, принимая Хаджи-Мурата, он рисковал жизнью, так как
после ссоры Шамиля с Хаджи-Му-ратом было объявлено всем жителям Чечни, под
угрозой казни, не принимать Хаджи-Мурата. Он знал, что жители аула всякую
минуту могли узнать про присутствие Хаджи-Мурата в его доме и могли
потребовать его выдачи. Но это не только не смущало, но радовало Садо. Садо
считал своим долгом защищать гостя - кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и
он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно.
- Пока ты в моем доме и голова моя на плечах, никто тебе ничего не
сделает, - повторил он Хаджи-Мурату.
Хаджи-Мурат внимательно посмотрел в его блестящие глаза и, поняв, что
это была правда, несколько торжественно сказал:
- Да получишь ты радость и жизнь.
Садо молча прижал руку к груди в знак благодарности за доброе слово.
Закрыв ставни сакли и затопив сучья в камине, Садо в особенно веселом и
возбужденном состоянии вышел из кунацкой и вошел в то отделение сакли, где
жило все его семейство. Женщины еще не спали и говорили об опасных гостях,
которые ночевали у них в кунацкой.

II

В эту самую ночь из передовой крепости Воздвиженской, в пятнадцати
верстах от аула, в котором ночевал Хаджи-Мурат, вышли из укрепления за
Чахгиринские ворота три солдата с унтер-офицером. Солдаты были в полушубках
и папахах, с скатанными шинелями через плечо и больших сапогах выше колена,
как тогда ходили кавказские солдаты. Солдаты с ружьями на плечах шли сначала
по дороге, потом, пройдя шагов пятьсот, свернули с нее и, шурша сапогами по
сухим листьям, прошли шагов двадцать вправо и остановились у сломанной
чинары, черный ствол которой виднелся и в темноте. К этой чинаре высылался
обыкновенно секрет.
Яркие звезды, которые как бы бежали по макушкам дерев, пока солдаты шли
лесом, теперь остановились, ярко блестя между оголенных ветвей дерев.
- Спасибо - сухо, - сказал унтер-офицер Панов, снимая с плеча длинное с
штыком ружье, и, брякнув им, прислонил его к стволу дерева. Три солдата
сделали то же.
- А ведь и есть - потерял, - сердито проворчал Панов, - либо забыл,
либо выскочила дорогой.
- Чего ищешь-то? - спросил один из солдат бодрым, веселым голосом.
- Трубку, черт ее знает куда запропала!
- Чубук-то цел? - спросил бодрый голос.
- Чубук - вот он.
- А в землю прямо?
- Ну, где там.
- Это мы наладим живо.
Курить в секрете запрещалось, но секрет этот был почти не секрет, а
скорее передовой караул, который высылался затем, чтобы горцы не могли
незаметно подвезти, как они это делали прежде, орудие и стрелять по
укреплению, и Панов не считал нужным лишать себя курения и потому согласился
на предложение веселого солдата. Веселый солдат достал из кармана ножик и
стал копать землю. Выкопав ямку, он обгладил ее, приладил к ней чубучок,
потом наложил табаку в ямку, прижал его, и трубка была готова. Серничок
загорелся, осветив на мгновение скуластое лицо лежавшего на брюхе солдата. В
чубуке засвистело, и Панов почуял приятный запах загоревшейся махорки.
- Наладил? - сказал он, поднимаясь на ноги.
- А то как же.
- Эка молодчина Авдеев! Прокурат малый. Ну-ка? Авдеев отвадился набок,
давая место Панову и выпуская дым изо рта.
Накурившись, между солдатами завязался разговор.
- А сказывали, ротный-то опять в ящик залез. Проигрался, вишь, - сказал
один из солдат ленивым голосом.
- Отдаст, - сказал Панов.
- Известно, офицер хороший, - подтвердил Авдеев.
- Хороший, хороший, - мрачно продолжал начавший разговор. - а по моему
совету, надо роте поговорить с ним: коли взял, так скажи, сколько, когда
отдашь.
- Как рота рассудит, - сказал Панов, отрываясь от трубки.
- Известное дело, мир - большой человек, - подтвердил Авдеев.
- Надо, вишь, овса купить да сапоги к весне справить, денежки нужны, а
как он их забрал... - настаивал недовольный.
- Говорю, как рота хочет, - повторил Панов. - Не в первый раз: возьмет
и отдаст.
В те времена на Кавказе каждая рота заведовала сама через своих
выборных всем хозяйством. Она получала деньги от казны по шесть рублей
пятьдесят копеек на человека и сама себя продовольствовала: сажала капусту,
косила сено, держала свои повозки, щеголяла сытыми ротными лошадьми. Деньги
же ротные находились в ящике, ключи от которого были у ротного командира, и
случалось часто, что ротный командир брал взаймы из ротного ящика. Так было
и теперь, и про это-то и говорили солдаты. Мрачный солдат Никитин хотел
потребовать отчет от ротного, а Панов и Авдеев считали, что этого не нужно
было.
После Панова покурил и Никитин и, подстелив под себя шинель, сел,
прислонясь к дереву. Солдаты затихли. Только слышно было, как ветер шевелил
высоко над головами макушки дерев. Вдруг из-за этого неперестающего тихого
шелеста послышался вой, визг, плач, хохот шакалов.
- Вишь, проклятые, как заливаются, - сказал Авдеев.
- Это они с тебя смеются, что у тебя рожа набок, - сказал тонкий
хохлацкий голос четвертого солдата.
Опять все затихло, только ветер шевелил сучья дерев, то открывая, то
закрывая звезды.
- А что, Антоныч, - вдруг спросил веселый Авдеев Панова, - бывает тебе
когда скучно?
- Какая же скука? - неохотно отвечал Панов.
- А мне другой раз так-то скучно, так скучно, что, кажись, и сам не
знаю, что бы над собою сделал.
- Вишь ты! - сказал Панов.
- Я тогда деньги-то пропил, ведь это все от скуки. Накатило, накатило
на меня. Думаю: дай пьян нарежусь."
- А бывает, с вина еще хуже.
- И это было. Да куда денешься?
- Да с чего ж скучаешь-то?
- Я-то? Да по дому скучаю.
- Что ж - богато жили?
- Не то что богачи, а жили справно. Хорошо жили.
И Авдеев стал рассказывать то, что он уже много раз рассказывал тому же
Панову.
- Ведь я охотой за брата пошел, - рассказывал Авдеев. - У него ребята
сам-пят! А меня только женили. Матушка просить стала. Думаю: что мне! Авось
попомнят мое добро. Сходил к барину. Барин у нас хороший, говорит: "Молодец!
ступай". Так и пошел за брата.
- Что ж, это хорошо, - сказал Панов.
- А вот веришь ли, Антоныч, теперь скучаю. И больше с того и скучаю,
что зачем, мол, за брата пошел. Он, мол, теперь царствует, а ты вот
мучаешься. И что больше думаю, то хуже. Такой грех, видно.
Авдеев помолчал.
- Аль покурим опять? - спросил Авдеев.
- Ну что ж, налаживай!
Но курить солдатам не пришлось. Только что Авдеев встал и хотел
налаживать опять трубку, как из-за шелеста ветра послышались шаги по дороге.
Панов взял ружье и толкнул ногой Никитина. Никитин встал на ноги и поднял
шинель. Поднялся и третий - Бондаренко.
- А я, братцы, какой сон видел...
Авдеев шикнул на Бондаренку, и солдаты замерли, прислушиваясь. Мягкие
шаги людей, обутых не в сапоги, приближались. Все явственнее и явственнее
слышалось в темноте хрустение листьев и сухих веток. Потом послышался говор
на том особенном, гортанном языке, которым говорят чеченцы. Солдаты теперь
не только слышали, но и увидали две тени, проходившие в просвете между
деревьями. Одна тень была пониже, другая - повыше. Когда тени поравнялись с
солдатами, Панов, с ружьем на руку, вместе с своими двумя товарищами
выступил на дорогу.
- Кто идет? - крикнул он.
- Чечен мирная, - заговорил тот, который был пониже. Это был Бата. -
Ружье иок, шашка иок, - говорил он, показывая на себя. - Кинезь надо.
Тот, который был повыше, молча стоял подле своего товарища. На нем тоже
не было оружия.
- Лазутчик. Значит - к полковому, - сказал Панов, объясняя своим
товарищам.
- Кинезь Воронцов крепко надо, большой дело надо, - говорил Бата.
- Ладно, ладно, сведем, - сказал Панов. - Что ж, веди, что ли, ты с
Бондаренкой, - обратился он к Авдееву, - а сдашь дежурному, приходи опять.
Смотри, - сказал Панов, - осторожней, впереди себя вели идти. А то ведь эти
гололобые - ловкачи.
- А что это? - сказал Авдеев, сделав движение ружьем с штыком, как
будто он закалывает. - Пырну разок - и пар вон.
- Куда ж он годится, коли заколешь, - сказал Бондаренко. - Ну, марш!
Когда затихли шаги двух солдат с лазутчиками, Панов и Никитин вернулись
на свое место.
- И черт их носит по ночам! - сказал Никитин.
- Стало быть, нужно, - сказал Панов. - А свежо стало, - прибавил он и,
раскатав шинель, надел и сел к дереву.
Часа через два вернулся и Авдеев с Бондаренкой.
- Что же, сдали? - спросил Панов.
- Сдали. А у полкового еще не спят. Прямо к нему свели. А какие эти,
братец ты мой, гололобые ребята хорошие, - продолжал Авдеев. - Ей-богу! Я с
ними как разговорился.
- Ты, известно, разговоришься, - недовольно сказал Никитин.
- Право, совсем как российские. Один женатый. Марушка, говорю, бар? -
Бар, говорит. - Баранчук, говорю, бар? - Бар. - Много? - Парочка, говорит. -
Так разговорились хорошо. Хорошие ребята.
- Как же, хорошие, - сказал Никитин, - попадись ему только один на
один, он тебе требуху выпустит.
- Должно, скоро светать будет, - сказал Панов.
- Да, уж звездочки потухать стали, - сказал Авдеев, усаживаясь.
И солдаты опять затихли.

III

В окнах казарм и солдатских домиков давно уже было темно, но в одном из
лучших домов крепости светились еще все окна. Дом этот занимал полковой
командир Куринского полка, сын главнокомандующего, флигель-адъютант князь
Семен Михайлович Воронцов. Воронцов жил с женой, Марьей Васильевной,
знаменитой петербургской красавицей, и жил в маленькой кавказской крепости
роскошно, как никто никогда не жил здесь. Воронцову, и в особенности его
жене, казалось, что они живут здесь не только скромной, но исполненной
лишений жизнью; здешних же жителей жизнь эта удивляла своей необыкновенной
роскошью.
Теперь, в двенадцать часов ночи, в большой гостиной, с ковром во всю
комнату, с опущенными тяжелыми портьерами, за ломберным столом, освещенным
четырьмя свечами, сидели хозяева с гостями и играли в карты. Один из
играющих был сам хозяин, длиннолицый белокурый полковник с
флигель-адъютантскими вензелями и аксельбантами, Воронцов; партнером его был
кандидат Петербургского университета, недавно выписанный княгиней Воронцовой
учитель для ее маленького сына от первого мужа, лохматый юноша угрюмого
вида. Против них играли два офицера: один - широколицый, румяный, перешедший
из гвардии, ротный командир Полторацкий, и, очень прямо сидевший, с холодным
выражением красивого лица, полковой адъютант. Сама княгиня Марья Васильевна,
крупная, большеглазая, чернобровая красавица, сидела подле Полторацкого,
касаясь его ног своим кринолином и заглядывая ему в карты. И в ее словах, и
в ее взглядах, и улыбке, и во всех движениях ее тела, и в духах, которыми от
нее пахло, было то, что доводило Полторацкого до забвения всего, кроме
сознания ее близости, и он делал ошибку за ошибкой, все более и более
раздражая своего партнера.
- Нет, это невозможно! Опять просолил туза! - весь покраснев,
проговорил адъютант, когда Полторацкий скинул туза.
Полторацкий, точно проснувшись, не понимая глядел своими добрыми,
широко расставленными черными глазами на недовольного адъютанта.
- Ну простите его! - улыбаясь, сказала Марья Васильевна. - Видите, я
вам говорила, - обратилась она к Полторацкому.
- Да вы совсем не то говорили, - улыбаясь, сказал Полторацкий.
- Разве не то? - сказала она и также улыбнулась. И эта ответная улыбка
так страшно взволновала и обрадовала Полторацкого, что он багрово покраснел
и, схватив карты, стал мешать их.
- Не тебе мешать, - строго сказал адъютант и стал своей белой, с
перстнем, рукой сдавать карты, так, как будто он только хотел поскорее
избавиться от них.
В гостиную вошел камердинер князя и доложил, что князя требует
дежурный.
- Извините, господа, - сказал Воронцов, с английским акцентом говоря
по-русски. - Ты за меня. Marie, сядешь.
- Согласны? - спросила княгиня, быстро и легко вставая во весь свой
высокий рост, шурша шелком и улыбаясь своей сияющей улыбкой счастливой
женщины.
- Я всегда на все согласен, - сказал адъютант, очень довольный тем, что
против него играет теперь совершенно не умеющая играть княгиня. Полторацкий
же только развел руками, улыбаясь.
Роббер кончался, когда князь вернулся в гостиную. Он пришел особенно
веселый и возбужденный.
- Знаете, что я вам предложу?
- Ну?
- Выпьемте шампанского.
- На это я всегда готов, - сказал Полторацкий.
- Что же, это очень приятно, - сказал адъютант.
- Василий! подайте, - сказал князь.
- Зачем тебя звали? - спросила Марья Васильевна.
- Был дежурный и еще один человек.
- Кто? Что? - поспешно спросила Марья Васильевна.
- Не могу сказать, - пожав плечами, сказал Воронцов.
- Не можешь сказать, - повторила Марья Васильевна. - Это мы увидим.
Принесли шампанского. Гости выпили по стакану и, окончив игру и
разочтясь, стали прощаться.
- Ваша рота завтра назначена в лес? - спросил князь Полторацкого.
- Моя. А что?
- Так мы увидимся завтра с вами, - сказал князь, слегка улыбаясь.
- Очень рад, - сказал Полторацкий, хорошенько не понимая того, что ему
говорил Воронцов, и озабоченный только тем, как он сейчас пожмет большую
белую руку Марьи Васильевны.
Марья Васильевна, как всегда, не только крепко пожала, но и сильно
тряхнула руку Полторацкого. И еще раз напомнив ему его ошибку, когда он
пошел с бубен, она улыбнулась ему, как показалось Полторацкому, прелестной,
ласковой и значительной улыбкой.
Полторацкий шел домой в том восторженном настроении, которое могут
понимать только люди, как он, выросшие и воспитанные в свете, когда они,
после месяцев уединенной военной жизни, вновь встречают женщину из своего
прежнего круга. Да еще такую женщину, как княгиня Воронцова.
Подойдя к домику, в котором он жил с товарищем, он толкнул входную
дверь, но дверь была заперта. Он стукнул. Дверь не отпиралась. Ему стало
досадно, и он стал барабанить в запертую дверь ногой и шашкой. За дверью
послышались шаги, и Вавило, крепостной дворовый человек Полторацкого,
откинул крючок.
- С чего вздумал запирать?! Болван!
- Да разве можно, Алексей Владимир...
- Опять пьян! Вот я тебе покажу, как можно...
Полторацкий хотел ударить Вавилу, но раздумал.
- Ну, черт с тобой. Свечу зажги.
- Сею минутую.
Вавило был действительно выпивши, а выпил он потому, что был на
именинах у каптенармуса. Вернувшись домой, он задумался о своей жизни в
сравнении с жизнью Ивана Макеича, каптенармуса. Иван Макеич имел доходы, был
женат и надеялся через год выйти в чистую. Вавило же был мальчиком взят в
верх, то есть в услужение господам, и вот уже ему было сорок с лишком лет, а
он не женился и жил походной жизнью при своем безалаберном барине. Барин был
хороший, дрался мало, но какая же это была жизнь! "Обещал дать вольную,
когда вернется с Кавказа. Да куда же мне идти с вольной. Собачья жизнь!" -
думал Вавило. И ему так захотелось спать, что он, боясь, чтобы кто-нибудь не
вошел и не унес что-нибудь, закинул крючок и заснул.
Полторацкий вошел в комнату, где он спал вместе с товарищем Тихоновым.
- Ну что, проигрался? - сказал проснувшийся Тихонов.
- АН нет, семнадцать рублей выиграл, и клико бутылочку распили.
- И на Марью Васильевну смотрел?
- И на Марью Васильевну смотрел, - повторил Полторацкий.
- Скоро уж вставать, - сказал Тихонов, - и в шесть надо уж выступать.
- Вавило, - крикнул Полторацкий. - Смотри, хорошенько буди меня завтра
в пять.
- Как же вас будить, когда вы деретесь.
- Я говорю, чтоб разбудить. Слышал?
- Слушаю.
Вавило ушел, унося сапоги и платье.
А Полторацкий лег в постель и, улыбаясь, закурил папироску и потушил
свечу. Он в темноте видел перед собою улыбающееся лицо Марьи Васильевны.
У Воронцовых тоже не сейчас заснули. Когда гости УШЛИ, Марья Васильевна
подошла к мужу и, остановившись перед ним, строго сказала:
- Eh bien, vous aller me dire ce que c'est?
- Mais, ma chere...
- Pas de "ma chere"! C'est un emissaire, n'est-ce pas?
- Quand meme je ne puis pas vous le dire.
- Vous ne pouvez pas? Alors c'est moi qui vais vous le dire!
- Vous? (1)
- Хаджи-Мурат? да? - сказала княгиня, слыхавшая уже несколько дней о
переговорах с Хаджи-Муратом и предполагавшая, что у ее мужа был сам
Хаджи-Мурат.
Воронцов не мог отрицать, но разочаровал жену в том, что был не сам
Хаджи-Мурат, а только лазутчик, объявивший, что Хаджи-Мурат завтра выедет к
нему в то место, где назначена рубка леса.
Среди однообразия жизни в крепости молодые Воронцовы - и муж и жена -
были очень рады этому событию. Поговорив о том, как приятно будет это
известие его отцу, муж с женой в третьем часу легли спать.

 ΛΛΛ     >>>   

Закричал опять назаров
Сказал
Как ихние молодцы на прошлой неделе поймали двух солдат одного убили спросил никитин
Толстой Л. Греческий учитель Сократ классики

сайт копирайтеров Евгений