Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

 Сорокопут – хищная птица из семейства воробьиных

Глава XIV. От главы тринадцатой и до пятнадцатой

Всех лучше и вернее, как узнал я на опыте, платят господа сочинители за перебелку сочинений своих, особенно стихотворцы, если только угодишь их вкусу размещением и пригонкой стихов и выбором прописных букв. Раз, помню, досталось мне перебелять огромное предположение одного весьма известного сановника о том, чтобы для исправления народной нравственности забить в кабаках наглухо двери и сделать только стойки в окнах, прямо с улицы. Рассуждение это начиналось словами: «В предмете том, поелику, ибо и в тех видах для соблюдения казенного интереса…» и прочее.

Наконец попал я на колею, которая избавила меня от всех крайностей денежной нужды, но это было уже в последний год моего курса. Судьба свела меня с журналистом, который сделал из меня, как из многих других студентов, если не писателя, то по крайней мере писаку. Я писал по заказу обо всем, о чем писать меня заставляли, получал небольшие деньги всегда сполна и видел после статьи свои в печати с разными прикрасами и с загадочными подписями двух букв, взятых на выдержку из азбуки нашей.

Вот сколько я наговорил о побочных и пустых предметах, окружавших меня во время четырехгодичного университетского курса, а не сказал ничего, собственно, о последнем, о занятиях моих. Все шло чинно, мерно, тихо, и я получил наконец – действительно заслужил и получил – диплом лекаря первой степени. О, это стоило для меня всех первостепенных звезд на свете! Давнишние, заветные мечты мои исполнились, я сам себе заработал и приобрел почетное место в обществе, и теперь не стыдно было мне назваться воспитанником коровницы и отставным унтер-офицером; я, напротив, гордился этим и охотно рассказывал всякому, кому угодно было меня послушать. Вслед за томительным испытанием, на котором мне очень трудно было отвечать, по заведенному порядку, наизусть от слова до слова и без собственных рассуждений, я отправлен был в Алтыновскую губернию уездным лекарем того же уезда.

На пути в Алтынов был со мною странный случай: судьба, казалось, хотела испытать на выездах, на первых порах решимость молодого врача, едва только вступившего в это звание. Уставши и простудившись немного, я решился переночевать в одной деревне, тем более что я выехал из столицы сейчас после назначения своего и противу поверстного срока опоздать не боялся. До свету еще сделался в избе шум и вопль; я вскочил, думая, что пожар, но оказалось другое: какой-то бродяга повесился на воротах у хозяина моего, и баба, идучи по воду, кинула ведра свои, бросилась в избу и подняла страшный вой. Я снял немедленно висельника, несмотря на все убеждения хозяина, и старался привести его в чувство; но старания мои были тщетны. Между тем мужики собрались, старосты и прочее деревенское начальство и объявили мне решительно, что не выпустят меня из села, покуда не приедет исправник, даже поговаривали довольно громко, что меня должно посадить под караул. Никакие убеждения и угрозы мои не помогли, меня стерегли, караулили, не давали лошадей и продержали трое суток до прибытия исправника. К крайнему удивлению моему, этот нашел не только распоряжения мужиков вполне основательными, но, посадив-таки хозяина моего и соседей его под караул и осуждая поступок мой как крайне неблагоразумный и подозрительный, уверял, что никак не может понять, какая мне, постороннему человеку, была нужда мешаться в такое уголовное  дело, и требовал, чтоб я ехал с ним в уездный город. Показав ему свою подорожную, я объявил положительно, что никуда бы не поехал по подобному настоянию его, но что мне дорога и без того лежит туда и потому, милости просим, если угодно, ехать вместе. Там держать меня долее не посмели, взяли только от меня письменное показание во всем и напророчили беду неминучую. Беды, конечно, не было, но перепиской по этому делу мучили меня более году, и сам инспектор управы очень был недоволен неуместным рвением моим и судил точно как коломенский исправник: «На что мешаться и вязаться не в свое дело?» – «А если бы висельник был еще жив?» – возразил я. Но инспектор оставался при своем: «Какое нам до него дело! На что в такие неприятности мешаться?»

Прибыв в Алтынов и приняв дела свои, я при первой поездке для освидетельствования какого-то мертвого тела открыл изобретательную промышленность моего лекарского ученика, который при покойном предместнике моем управлял врачебно-полицеискими делами уезда и с большим умением и знанием всех обстоятельств и отношений обделывал самые щекотливые и тонкие делишки. В одном довольно значительном селении, чрез которое мне довелось ехать в сопровождении правой руки моего предместника, крестьяне решились отправить ко мне в избу целое посольство, мимо низшей инстанции, моего подручника, который, стоя в сенях, старался выпроводить взашей незваных гостей, спасибо не робких: вытолкали их в дверь, они подошли к окну с нижайшей просьбою отсрочить им сбор по сорок копеек с дыму, который разложил моим именем расторопный ученик (только, право, не мой) на все село за прививание оспы. Я глядел на мужиков во все глаза, но вскоре, смекнув в чем дело, позвал их к себе, и все объяснилось. Это водилось искони таким образом: ученик отправляется прививать оспу; приезжая в деревню, коли можно в рабочую пору, он расстанавливается как можно шире на квартире, шумит, кричит, грозит, требует на завтра подвод, посылает во все дворы обвещать, чтобы все бабы с ребятами собирались, и раскладывает по столам и скамьям ножи, ланцеты, всякие припасы, требует бинтов, повязок и чтобы все это на каждом дворе было готово по образцу. Затем и сам вздыхает тяжело, сожалея об участи малых ребят, которых велено резать ланцетом и прививать таким снадобьем, о котором-де в священном писании ничего не говорится; бабы ревут, отстаивают детей, и мужики рады, если могут отделаться умеренным взносом, которого ведь и за труды, все одно, не миновать же. И десятские после разговора старосты с оспопрививателем наособицу бегают по селу, стучат в ставни и обвещают сносить по гривне с дыму, так лекарь (то есть фельдшер) уедет и никого не тронет. На следующий раз он приезжает с тем же и еще с новыми угрозами: подать жалобу, что уже и весною не давали привить детей, – и конец песни тот же; наконец случится ехать уездному лекарю – не говорю уже о члене управы, – тут уже всякий видит необходимость загладить прошедшее, кончить дело миролюбивой сделкой, и староста опять повещает о сборе. Таким образом, мой опытный помощник успел уже по приезде моем принять моим именем необходимые меры, и, видно, у мужиков не стало терпения, и они пришли просить меня об отсрочке. К этому должно прибавить еще три слова: я не мог настоять, чтобы дело было обнаружено законным порядком и мой мошенник отдан под суд; его перевели в другой уезд, где он продолжал успешно службу.

Во время частых разъездов моих по службе мне случилось также разглядеть однажды близенько разъезды уездного землемера. Видели вы это? Оно довольно потешно. Приезжая однажды в деревню, вижу бесконечный поезд: подвод пятнадцать, в том числе две брички, – и все это набито мешками, кулями, сундуками, несколькими полупьяными, как видно по первому взгляду, выгнанными из службы чиновниками, и лицами женского полу того разряда, которых называют у нас салопницами, и множеством ребятишек. Спрашиваю с удивлением: «Что это?» – «Землемер, – отвечают мужики, снимая шапки, – едет межевать луга наши, все спорное, сколько лет бьемся – и драки сколько было у нас из-за них и казны сколько издержали, – насилу вот господь смиловался, велено отмежевать». – «Какой же с ним обоз?» – «Да это, батюшка, что проездом соберет – муки, да крупы, да овса, так и складывает на подводы и возит с собой все лето, а к зиме домой. Ведь подводы ему нипочем; а во что они нам становятся, того их милость не рассчитывает. Да бог с ним, только бы дело покончил; по рублю с десятины взял уже с весны, теперь, видно, по другому собирать придется». – «Какой же народ с ним?» – «Да это нахлебники, батюшка; известное дело, куда приедет – мужики кормят и его и кто с ним едет, только не обижай нас; ну, он и наберет нахлебников, они ему по целковому, что ли, платят в месяц, а он их все лето и возит по губернии, и расставляет по квартирам, и кормит. Тут глядите что будет; как только в деревню, так все и разбредутся по дворам, кричат, шумят, дерутся, давай того, давай сего – что делать-то станем».

Я уехал; через неделю возвращаюсь тем же путем, землемер со свитой все еще празднует именины свои в той же деревне, и мужики уже два раза посылали в город за вином. С лишком ведро опорожнили. Наконец раздается по селу радостная весть: землемер отдал приказ чистить астролябию; значит, скоро примется за работу. Между тем рабочие и понятые, наряженные из этой и соседних деревень, все дожидаются, хотя, конечно, домашняя работа их не ждет. С этой радостной вестью, что астролябия чистится, один из понятых поскакал верхом в соседнюю деревню. Я уехал и впоследствии слышал только, что пьяный землемер наставил межевых столбов и вкривь и вкось и отрезал не только мельницу, йо и половину дворов одной деревни; а как столбы землемера неприкосновенны и губернские власти не могут уничтожить действий его, то тяжба возобновилась и пошла по наследству с поколения на поколение.

Глава XV. От плохого расположения духа и до хорошего

При таком образе жизни, службы и мыслей в Алтынове мне иногда до нестерпимости трудно было жить и служить, и я не скоро обтерпелся. Всякая несправедливость казалась мне дневным разбоем, и я выступал против нее с такою же решимостью и отчаянием, как против человека, который бы душил подле вас кого-нибудь, ухватив его за горло: где кричат караул, туда я бросался со всех ног. Но я большей частью оставался в дураках, заслужил только прозвание беспокойного человека, a горю помогал очень редко. В Алтынове требовали, чтобы вы проходили спокойно своим путем и не мешались не в свое дело, то есть не заботились бы о том, если подле вас режут другого, а только оберегали бы свой кадык и свою голову. Управа наша при каждом удобном случае ожидала от меня свой обычный азиатский пишкет , ожидала и со дня на день становилась нетерпеливее и, как видно было по всем приемам ее, искала случая показать мне, что долготерпение ее истощилось.

Я был в самом плохом расположении духа и раскаивался уже почти в избранном мною звании; я мечтал принести столько пользы человечеству, а вместо этого сидел теперь над срочными донесениями всех родов и сводил всеми неправдами концы, отписывался и огрызался, как мог, на придирки, замечания и выговоры, – на важные донесения свои по разным предметам, требующим немедленных и самых деятельных мер, не получал вовсе ответов, а по пустым, которые не стоили и полулиста бумаги, заводились огромные дела и нескончаемая переписка, – словом, все это выводило меня вовсе из терпения, и я начал думать о том, как бы перейти врачом в полк в военную службу – там, казалось мне, все-таки не то, там делай свое дело и тобою будут довольны, взяток не берут. Получаю, как нарочно, об эту пору три письма от академических товарищей своих, которые пошли в армию и которым я писал недавно и плакался на горькую участь свою.

Что же они писали? Да один писал вот что: «Полковник крайне мною недоволен, обходится со мной оскорбительно, грубо, а деваться мне от него некуда; корпусный доктор делает мне строгие замечания, грозит – от него подавно не уйдешь! Беда эта началась с того, что с одной стороны требуют и взыскивают с меня того, на что с другой не дают средств, и наоборот; все это обрывается на мне, и горькие, убедительные просьбы и жалобы мои замирают в самой глухой пустыне, в лесу людей. Другая беда – которая еще бог весть чем кончится – вот какая: дивизионный и корпусный доктора требуют самым строгим и настоятельным образом, чтобы месячные ведомости были доставляемы к сроку. Это хорошо; но я их не могу переслать по голубиной почте, а могу только закончить последнего числа каждого месяца и потом, благословясь, отправить. Но квартиры наши расположены так несчастливо, что ведомости мои не могут дойти по обыкновенной почте в дивизионную квартиру прежде четырех или пяти дней, а требуют, не принимая никаких отговорок, чтобы они были на месте отнюдь не позже последнего числа каждого месяца. Никакие представления и убеждения не помогают, никаких отговорок не принимают; получаю выговор за выговором со строжайшим подтверждением в общих словах: доставлять ведомости к сроку. Я попытался закончить ведомость двадцать пятым числом месяца и отправить ранее – новый строжайший выговор, циркулярно, по всей дивизии; я отправлял уже нарочного на свой счет – но он мало опереживает почту и привозит мне обратно тот же строжайший выговор. Есть ли тут человеческий смысл, любезный друг, скажи бога ради, и что мне тут делать?»

А другой писал вот что: «Показать искусство или познания свои, в чем, как полагали мы в слепом неведении своем, состоит обязанность и назначение врача, – показать себя в своем деле – на это у меня о сю пору не было случая; старшие чином лечатся у старших чинами, а о том, что делается в лазарете, мои судьи судят, конечно, уже не по рецептам, как докажет тебе нижеследующий пример. Генерал смотрел лазарет и при первой встрече со мною, окинув меня с головы до ног, сделал мне строгий выговор: «Куда вы, сударь, правую руку завалили? Не умеете стоять перед начальством?» Далее: выговор за помятые постели, выговор за поношенные халаты больных, за оловянную посуду, по которой только видно было, что она в ежедневном употреблении и выставлена не напоказ; словом, ты видишь, тут речь шла вовсе не о тех предметах, которые преподавали нам в академии, и наука, брат, наша пропала. Бывало, когда толковали нам о руках и ногах, так речь шла о вывихах, переломах, о пульсе, кровопусканиях, или, как говорит фельдшер мой: венесекусах, – тут не то. А знаешь ли, чем старался утешить меня костоправ мой, фельдшер, когда генерал ушел, посоветовав полковнику держать меня в руках? Он мне объяснил загадку: «Мы маху дали, ваше благородие, – сказал он, – да я не смел доложить вам, потому что вы сами изволили распоряжаться. Бывало, при Иване Кондратьевиче, поставим к смотру больных по кроватям, не по болезням, а под ранжир; дощечки распишем почище, белилами, которые на этот случай Иван Кондратьевич нарочно из города выписывал; трудных, которые не могут прифрунтиться, выведем вон, в жидовскую корчму либо в баню, чтоб на глаза не попадались; прочих выровняем, пригоним халаты, за сутки не велим ложиться, чтобы не помять постелей; оловянную посуду также всю напоказ, под ранжир, и не марали ее, а кормили больных, перечистив все, из черепков; аптеку также всю прибирали склянку под склянку, а невидное, неказистое прятали куда-нибудь, уносили, а вы изволили приказать выдать больным для носки и туфли, и халаты, и одеяла, и простыни – ну, разумеется, больной ходит, шаркает, обобьет; ляжет – помнет, оно уж и не в таком порядке. У нас все это выдавалось, бывало, только к смотру, и все было новое».

Как прочитал я два письма любезных мне товарищей по академии – так чуть не подурачился, чуть не заплакал. Больно мне было за них, больнее еще за свою отчизну. Взял я шапку и пошел душу отвести к человеку, которого я душевно уважал, познав благородство и честность его при нищенском состоянии кармана. Это был наш уездный стряпчий, Негуров. Он встречает меня весело и дружески, – начинаю ему плакаться на горе свое, жалеть, что избрал эту часть, что не пошел служить куда-нибудь по гражданской службе. «Вот как ты например, – сказал я, подав ему руку. – Тебя все любят, уважают, ты и в малом чине и звании своем полезен – а я?…» – «Постой же, – сказал Негуров, – не торопись мне завидовать; нет ли у тебя подставного на мое место: я могу уступить его». – «Что это значит?» – «Как что значит? Разве ты не слышал, что я сегодня уже подал в отставку и остаюсь до времени с семьей без места? Но бог милостив, а на Руси не без добрых людей, найду другое». – «Да что это такое, расскажи бога ради!» – «Да вот что: ты слышал конечно, что к нам вместо умершего назначен новый прокурор; он человек нам вовсе неизвестный и, может быть, бездельник, а может быть, и честный человек – не знаю, но, во всяком случае, принялся за службу свою с первого дня очень неудачно, и не только, как говорится, левшой, но даже, так сказать, ногой. Пишет он ни с того ни с сего циркуляром ко всем уездным стряпчим: «Предупреждаю всех стряпчих, чтобы они отныне приняли за основание совсем иные правила, чем доселе; я не потерплю злоупотреблений, которые введены ими в обычай, и прошу действовать отныне иначе». Каково это тебе нравится? Положим, что у него прямое и честное намерение сделать добро – хотя это, право, очень сомнительно и более пахнет приглашением задобрить строгого, неумолимого начальника; но положим, говорю, что намерение было честное. Разве это так делается? Разве можно начать исправление частного зла тем, чтобы наперед ошельмовать всех поголовно? Разве можно сказать человеку в глаза: ты вор и бездельник, если не знаешь и не видал человека этого в глаза и ничем опорочить его не можешь? Но не менее того циркуляр поехал во все уезды, а мне достался из первых рук. Я в тот же день отвечал: «Крайне больно и прискорбно, что новый начальник наш, не узнав еще никого по делам и поступкам – его, оскорбляет таким воззванием всех подряд: и правого и виноватого. Что же собственно до меня относится, то я и впредь буду руководствоваться теми же правилами, коих постоянно держался в течение осьмнадцати лет службы своей». Прокурор обращает мне рапорт мой с надписью на нем: «Предписание мое не требовало ответа; неуместных рассуждений не люблю; если г. Негурову угодно, может объясниться со мною лично».

Прихожу утром на другой день в канцелярию прокурора и застаю его там обще с двумя его помощниками. «Что вам угодно?» – «Я пришел по вашему приказанию с вами объясниться». – «Какого роду объяснение вам угодно? Вы обиделись циркуляром моим? Можете обижаться: скажу вам вдобавок, что он в особенности к вам относится и что я повторяю еще на словах приказание свое. Довольно вам этого или еще что-нибудь угодно?» – «Довольно, – отвечал я, – даже чересчур много. Желаю вам служить и знаться всегда с такими людьми, которые могут переносить подобные выходки спокойно». Вышел и через час прислал просьбу об отставке.

Глава XVI. От стряпчего Негурова вплоть до девиц Калюжиных

Когда бедный Негуров рассказал мне все это спокойно, как человек, привыкший в течение долговременной службы своей к подобным явлениям, когда я надивился спокойствию духа его и благородной решимости, твердой вере его в провидение, то устыдился своего малодушия. В самом деле, я человек одинокий, на мне не лежит огромного семейства, о чем же мне столько заботиться? Буду прать противу рожна! Буду, пренебрегая всеми мелочными дрязгами и кознями тщедушных и проискных людей, буду идти своим путем, не щадя жизни своей и до последней капли крови, как присягал я, а остальное предоставим богу и царю. Разве не удается иногда всякому из нас, и самому незначительному человеку по месту, чину и званию, сделать добро, отстоять правду и посрамить бездельничество, заклеймив его презрением благородных? Что же мне после этого до мелочных придирок, до злонамеренных покушений, повитых неправдой и вскормленных криводушием людей? Они за себя ответ дадут, а мы за себя. И давно ли Негурову удалось сделать доброе дело, и не стоит ли оно того, чтобы за него иногда потерпеть? Разве присяга моя «до последней капли крови» относится только до солдата, который буквально исполняет это, подставляя лоб свой под пулю, а не до нашего брата, у которого иная капля поту, переработанная из той же крови, стоит капли самой крови; у которого забота не за свое, а за общее благо, и пря, война, единоборство за человечество и правду избороздят чело преждевременными морщинами, иссушат боевую жилу алой крови в сухожилье?

Да и Негурову недавно еще удалось сделать в тесном кругу своем славное дело. Мы были вместе у приемки рекрут. Зрелище жалкое. Тут справедливость, строгая, святая справедливость, одна только может оставить сколько-нибудь успокоительные воспоминания. Негуров не довольствовался тем, чтобы сидеть с судьей и городничим за красным сукном и слушать, как председатель кричит поочередно: «лоб» и «затылок», – он входил добросовестно сам во все, что только до него касалось. Он взял, между прочим, все посемейные списки, сидел над ними каждый вечер за полночь, между тем как прочие господа занимались для отдыха от дневных трудов вистом, и сличал списки эти во всей подробности с очередными списками волостных правлений. Рано утром входит однажды к Негурову молодой франт своего роду, хват в темно-синем тонком кафтане, и раскланивается по-полубарски: «Я-де волостной писарь такой-то, прибыл с рекрутами и с отдатчиками». – «Что же тебе надобно?» – «Да к вашей милости, много наслышаны об вас, просим покорнейше, позвольте поблагодарить вас». – «Благодарить тебе меня не за что, я тебя в глаза не видал и ни худа, ни добра тебе не сделал, прощай!» – «Да уж это так у нас водится». – «Ну так у меня не водится; пришел не зван, поди ж не гнан; пошел!» Утром Негуров показывает председателю отметки свои на списках и, между прочим, говорит! «Вот, извольте посмотреть, тут что-нибудь да – кроется; что это значит: Севрюгины – это семья шестериков, шесть мужиков в семье, а с тысяча восемьсот седьмого года не выставила рекрута, и ныне опять она не показана в очередных». – «Это я-с, – подскочил молодой волостной писарь, – это наша семья-с, батюшкина-с, у нас нет способных». – «Да ты первый, любезный друг, можешь в гвардию идти, не говоря о других!» Но сын, как видите, волостной писарь, отец-старик у него коштан , то есть стряпчий, поверенный и ходатай для мира, и притом очень зажиточен, так дело всегда кой-как и обходилось. И ныне вышло чуть не то же: Негуров и я не дали подкупить себя, остальные – пусть бог их судит, что и как у них было, но только все приняли сторону волостного писаря, и когда мы таки не без труда настояли на том, чтобы его раздели и осмотрели, то он был признан неспособным, потому что на левом боку нашлась какая-то царапина, небольшой рубчик, который, по словам военного приемщика, не даст ему стягивать мундира. В эту самую минуту вдруг дверь растворяется и входит флигель-адъютант, только что прибывший из соседней губернии. «Здравствуйте, господа, как у вас идут дела?» Ему в ответ тотчас представляют спорный случай и волостного франтика, который тут же и стоял нагишом, налицо. Флигель-адъютант поглядел на военного приемщика, осмотрел еще раз неспособного, поговорил два слова со мной и попросил присутствие принять этого молодца на собственную его, флигель-адъютанта, ответственность. Малый вздрогнул, старик отец упал в ноги – но «лоб» раздавалось уже от дверей к дверям, и приятеля забрили. Отец покаялся после, что все эти проделки стоили ему в течение трех наборов до восьми тысяч рублей, а следовательно, он без стеснения мог бы давно уже поставить за сына не только одного, но и двух и более наемщиков; одна страсть ходить кривыми путями и более на них надеяться погубила его на этот раз, где он наткнулся на честного человека. Негуров спас этим подставного одиночку, то есть одного сына у вдовой матери.

Между тем время бежало, я жил и служил в Алтынове уже с лишком год, – но я еще ни слова почти не сказал о нашей общественной жизни. Замечательнейшее в целом Алтынове было, без всякого сомнения, семейство или дом Калюжиных. Этот первообраз в своем роде, повторяющийся с бесконечными изменениями (о, как природа разнообразна!) в каждом губернском городе, стоит того, чтобы им заняться пообстоятельнее. Скажу наперед: меня звали туда как гостя – я не пошел; меня зазвали как врача, по обязанности моей, приняли как гостя, и несмотря на ничтожное положение и звание мое – что такое уездный лекарь? – приняли почетно, заставили против воли быть гостем, быть своим и едва-едва только отпустили душу мою на покаяние; смерть была на носу. Из этого можете видеть, как редки и дороги в Алтынове женихи; а где неурожай, там и голод; где голод – там человек подымается на необыкновенные хитрости и ухищрения и даже – о ужас! – пожирает себе подобных!

 Пишкет  (пешкет) – гостинец, подарок.

Глава XVII. От дому Калюжиных и до дому Калюжиных, или собственно об этом предмете

Если вам только случалось жить в каком-нибудь губернском городе, то вы, без всякого сомнения, знаете семейство Анны Мироновны. Приметы его вот какие: живет оно довольно открыто; муж служит, в порядочных чинах, но об нем мало речи, более бывает разговору о супруге его, Анне Мироновне, которая все знает, всюду бывает и всюду первая из первых. Она числится одной из почетнейших барынь в городе, вывозит на вечера по три, по четыре, даже по пяти взрослых дочерей, и дочери эти пристраиваются одна за другой, по светскому понятию, довольно выгодно, хотя они, как говорится, ни с рожи, ни с кожи, все более или менее просты, чванны, собою очень посредственны, ходят в люди в блестках, а дома шлюхами. Дом держится собственно Анной Мироновной, во всяком смысле; она просит, принимает и угощает гостей, она и сама напрашивается куда следует в гости, она же. и добывает все необходимое для наружного блеску в долг, и в счет, и взаймы, и напрокат; говорят даже, что когда она благословляла вторую дочь свою под венец, то довольно богатый образ в золоченом окладе был взят ею в рядах с бою; потому что по доброй воле ей никто в долг не верил. Между тем купцы формально отказать ей в безденежном заборе товаров не смеют: она слишком почетное, слишком известное лицо в городе, нравственное влияние ее слишком велико. Это Наполеон своего роду до изгнания его из России с бесчестием, и все языки должны ей покорствовать. А как ее, вероятно, никогда не изгонят с бесчестием из России, то из этого и следует, что она лучший тактик, стратегии и политик, чем покойный Наполеон. Одна дочь у нее за генералом или по крайней мере за статским советником. В доме у Анны Мироновны все очень порядочно, потому что дом составляют первые три комнаты: зала, гостиная, столовая; далее не ходите, там задний двор, где нельзя же требовать опрятности и порядку. Дочери показываются только около полудня, то есть в полной походной и боевой амуниции, а если вы их захватите врасплох, то они, как маменькины ученицы в военном искусстве, поспешно отступали, уничтожая за собою все переправы и затрудняя преследование, – то есть они бегут опрометью вон, захлопывая за собой двери. Как быть: домашний капотец скоро затаскивается, платчишко, если даже и его случится накинуть, также, а чем всю буднишнюю амуницию строить новую, так лучше поберечь деньжонки на выездное и щегольское платье.

Конечно, барышни наши не такие лютые хозяйки, чтобы домашнее платье изнашивалось и маралось от хозяйских трудов и работ; о нет, на это есть у них, слава богу, и Машка, и Сашка, и старуха Сидоровна; но ведь нельзя же и уберечься за всякий час: то придется напомадиться и обтереть обо что-нибудь близкое руки, то невзначай потрешься около шандала либо плеснешь на себя чего-нибудь; день за день в одном да в одном – не набережешься; и не к чему, впрочем, признаться, – это домашнее. Мыть бы можно платье это, конечно, но и тут встречаются разные помехи: не всегда есть под рукой бальные обноски, коими бы можно временно заменить буднишнее платье, – а ведь не ходить же, как делают иногда служивые наши, когда моют белье свое, так, ни в чем; этого нельзя, это не водится, даже и в самых отдаленных домашних комнатах Анны Мироновны, хотя туда, кроме посвященных в домашние тайны, не заглянет ни одно человеческое око. Кроме того, девки заняты нужнейшим: то шьют наряды, то стирают по необходимости белье, то штопают чулочки, если они повредятся выше пятки и подошвы, на видном месте, а в противном случае собирают петельки на одну нитку и затягивают в курчавенький комочек. Еще и то сказать, привычка – та же природа; не хочется расстаться с блузой, к которой привыкнешь и знаешь уже наизусть, где недостает пуговки, где оборвалась петелька, и привык уже ко всем сподручным ухваткам, как ее там без большого труда поддерживать и прихватывать. А, наконец, зимою, когда барышни носят стеганые капоты, то уж вы и сами знаете, что мыть такую вещь неудобно, и тут поневоле ходишь восемь месяцев в сале и во всякой всячине. А кто же виноват, что у нас климат такой суровый и зима долгая? Говорят даже, что это и самому Наполеону было вредно, а вы хотите, чтобы такое обстоятельство осталось без влияния на дом Анны Мироновны!

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Получать награды василий иванович согласился беспрекословно
Француз всегда писал мне от времени до времени
сделаю это я буду говорить

сайт копирайтеров Евгений